которые близко напоминают дореволюционный перевод «Алисы» Поликсеной Соловьевой.{108} Несмотря на некоторую натужность и сбои ритма, это, как было сказано в рецензии Юрия Офросимова на «Николку Персика», «радостные книги».{109}
К другой традиционной — стихотворной — манере перевода поэзии, упражнениям в поэтическом мастерстве, Набоков обращался всю жизнь: в 1920-х — начале 1930-х годов он переводил на русский с английского о'Салливэна, Лэндора, Брука, Йейтса, Теннисона, Байрона, Шекспира, с французского Верлена, Рембо, Сюпервьеля, Бодлера, Мюссе, с немецкого Гёте, в 1940-е на английский — Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета, Ходасевича, в 1960-е — Окуджаву («Сентиментальный романс». Berg Collection) и Мандельштама (Strong Opinions. P. 280–282); для сборника «Poems and Problems» — собственные русские стихи.
В поздние годы Набоков окончательно сросся с маской умелого переводчика-педанта: прочитав в «The New York Review of Books» французское двустишие «Cet animal est très méchant: / Quand on l'attaque, il se défend», Набоков из Монтрё откликается «письмом в редакцию», в котором «для пользы моих ученых друзей» предлагает:
1. английский парафраз, 2. весьма близкий английский вариант и 3. очень точный русский перевод:
1. The animal is very wicked: / Just see what happens if you kick it.
2. This beast is very mean: in fact / It will fight back, when it's attacked.
3. <в транслитерации. — M. M.> Животное сие — презлое существо: // Обороняется, коль трогают его.
Переводя в 1940-е годы русских поэтов на английский, Набоков, хотя и не стремился к сохранению рифмы, все же допускал возможность «чуда» «соблюдения метра и рифмы», которое случается только «при редчайшем расположении звезд на тверди стихотворения» (предисловие к «Despair» в переводе Г. Левинтона цит. по: Набоков: pro et contra. С. 61), как в переводе пушкинского «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…», приведенного в предисловии к «Despair»:
Набоковская теория перевода, воплощенная в его переводческом opus magnum — комментированном переводе «Евгения Онегина» (1964. Исправленное издание — 1975) и сопровождающих его статьях — одно из ряда его «твердых» мнений, часто противоречащее его же переводческой практике. В предисловии к переводу «Героя нашего времени» Лермонтова Набоков с аффектированной педантичностью и резкостью формулирует свое переводческое кредо, противопоставляя «опытного ремесленника», который «превратит язык Лермонтова в набор гладеньких английских клише, по ходу дела опуская, развивая и пережевывая все, что полагается», «честному переводчику», который, как и он сам, с готовностью принесет «в жертву требованиям точности целый ряд существенных компонентов: хороший вкус, красоту слога и даже грамматику».{110} Нужно, конечно, иметь в виду, что первоначально переводы делались Набоковым как пособие для занятий со студентами{111} и были ориентированы на тех, кто в какой-то степени владеет русским языком, то есть использует перевод как подспорье при самостоятельном чтении русского текста и способен оценить его научные достоинства при отсутствии художественных:
Для художника, которого практика в пределах одного языка, его собственного, убедила, что сущность и стиль — одно, шоком оказывается открытие, что произведение искусства может представляться потенциальному переводчику разбитым на форму и содержание и что вообще может стоять вопрос о передаче одного без другого. На самом деле, то, что происходит, — это все же радость мониста: лишенный своего основного словесного существа, оригинальный текст не сможет парить и петь; но его с большим удовольствием можно анатомировать, приготовить препарат и научно исследовать во всех его органических подробностях.{112}
Набоков написал несколько статей о переводе («The Art of Translation» («Искусство перевода», 1941), «Problems of Translation» («Проблемы перевода», 1955), «Заметки переводчика» (1957), «Заметки переводчика 2» (1957), «The Servile Path» («Рабский путь», 1959)), в которых сформулировал генеральную идею «буквального перевода»: «Термин „буквальный перевод“ тавтологичен, поскольку что бы то ни было другое — это на самом деле не перевод, а имитация, адаптация или пародия», цель буквального перевода — «воспроизвести с абсолютной точностью только текст, и ничего кроме текста», передать «так точно, как позволяют ассоциативные и синтаксические возможности другого языка, точное контекстуальное значение оригинала <…> „буквальный перевод“ подразумевает верность не только прямому смыслу слова или предложения, но и их подразумеваемому смыслу; это семантически точная интерпретация, и не обязательно лексическая (сохраняющая значение слова вне контекста) или конструкционная (подчиняющаяся грамматическому порядку слов в тексте)». Многочисленные жертвы, которых требует такая школа перевода, должны компенсироваться примечаниями: «Я требую перевода с обильными примечаниями, достигающими, как небоскребы, верха страницы, чтобы остался только проблеск одной строчки текста между комментарием и вечностью».{113} Набоков почти дословно повторил эти принципы (уже после резкой полемики, вызванной его переводом «Евгения Онегина», в ходе которой Александр Гершенкрон справедливо заметил, что «перевод Набокова можно и даже следует изучать, но, несмотря на всю его изобретательность и временами блеск, его невозможно читать»){114}) в интервью Альфреду Аппелю (1966):
Скончавшийся автор и обманутый читатель — вот неизбежный итог претендующих на художественность переложений. Единственная цель и оправдание перевода — дать наиболее точные из возможных сведения, а для этого годен лишь буквальный перевод, причем с комментарием.{115}
Набоков даже посвятил шуточное стихотворение, написанное в марте 1952 года, переводческому труду и предательнице-рифме: