Равнодушье к печатным страницам
И вражда к рупорам.
Сколько дней маршируем по бабьим станицам!
Жадный смех по ночам и тоска по утрам.
День проходит за днем, как в тумане.
Немец в небе гудит.
Так до самой Тамани, до самой Тамани,
А земля, как назло, неустанно родит.
Я впервые почувствовал муку
Краснозвездных крестьян.
Близко-близко хлеба, протяни только руку,
Но колосья бесплотны как сон, как дурман.
Веет зной в запыленные лики,
Костенеет язык.
Не томится один лишь пастух полудикий,
В шароварах цветных узкоглазый калмык.
Дремлет в роще, на свежем корчевье.
Мысли? Мысли мертвы.
Что чужбина ему? Ведь земля — для кочевья,
Всюду родина, было б немного травы.
— Сладок был ее голос и нежен был смех.
Не она ли была мой губительный грех?
— Эта нежная сладость ей Мною дана,
Не она твой губительный грех, не она.
— Я желанием призрачной славы пылал,
И не в том ли мой грех, что я славы желал?
— Сам в тебе Я желание славы зажег,
Этим пламенем чистым пылает пророк.
— Я всегда золотой суетой дорожил,
И не в том ли мой грех, что в довольстве я жил?
— Ты всегда золотую любил суету,
Не ее твоим страшным грехом Я сочту.
— Я словами играл и творил я слова,
И не в том ли повинна моя голова?
— Не слова ты творил, а себя ты творил,
Это Я каждым словом твоим говорил.
— Я и верил в Тебя, и не верил в Тебя,
И не в том ли я грешен, свой дух погубя?
— Уходя от Меня, ты ко Мне приходил,
И теряя Меня, ты Меня находил.
— Был я чашей грехов, и не вспомнить мне всех.
В чем же страшный мой грех, мой губительный грех?
— Видел ты, как сияньем прикинулся мрак,
Но во тьме различал ты божественный знак.
Видел ты, как прикинулся правдой обман,
Почему же проник в твою душу дурман?
Пусть войной не пошел ты на черное зло,
Почему же в твой разум оно заползло?
Пусть лукавил ты с миром, лукавил с толпой,
Говори, почему ты лукавишь с собой?
Почему же всей правды, скажи, почему,
Ты не выскажешь даже себе самому?
Не откроешь себе то, что скрыл ото всех?
Вот он, страшный твой грех, твой губительный грех!
— Но когда же, о Боже, его искуплю?
— В час, когда Я с тобою в беседу вступлю.
Сверкает крыша школы, как наждак.
Облиты месяцем арбузы в травке.
Подобно самолету при заправке,
Дрожит большими крыльями ветряк.
Шитье отбросив (на столе — булавки),
То в зеркало глядит, то в полумрак.
Далёко, под Воронежем, казак.
Убит или в больнице на поправке?
Давно нет писем. Комиссар, чудак,
Бормочет что-то о плохой доставке.
Он пристает — и неумело так.
Вошла свекровь. Ее глаза — пиявки.
О, помоги же, месяц в небесах,
Любить, забыться, изойти в слезах!
Горе нам, так жили мы в неволе!
С рыбой мы сравнялись по здоровью,
С дохлой рыбой в обмелевшем Ниле.
Кровью мы рыдали, черной кровью,
Черной кровью воду отравили.
Горе нам, так жили мы в Египте!
Из воды, отравленной слезами,
Появился, названный Мойсеем,
Человек с железными глазами.
Был он львом, и голубем, и змеем.
Вот в пустыне мы блуждаем сорок
Лет. И вот небесный свод задымлен
Сорок лет. Но даже тот, кто зорок,
Не глядит на землю филистимлян.
Ибо идучи путем пустынным,
Научились мы другим желаньям,
Львиным рыкам, шепотом змеиным,
Голубиным жарким воркованьям.
Научились вольности беспечной,
Дикому теплу верблюжьей шеи…
Но уже встают во тьме конечной
Будущие башни Иудеи.
Горе нам, не будет больше странствий!