Ты краски созерцай.
По лестнице скрипучей
ходи хозяйкой.
Ты себя не мучай
сомненьями. И не тревожь себя.
Закономерно
всё, что случилось.
Да и не случилось это,
всё было так рассчитано, примерно.
Ну, веселись.
Еще не всё пропето.
На Масловке стоят картины, маслом
намазанные, словно бутерброды.
Ты умиляйся их высоким смыслом
и не смущайся.
Веселись по красным числам,
и отмечай —
идут за годом годы,
проходят в распорядке ежечасном.
Как я боюсь:
в тебе клокочет нечто.
Не вспоминай.
Забудь ту комнатенку,
ту тоненькую бледную девчонку
с ногами на тахте.
В слезах признанья…
Ну зачем? Забудь навечно.
На Масловке живи себе, как ты хотела.
Играй. Осваивай другое дело.
Вживайся в образ, становись совсем иною,
забудь скорей подаренное мною.
Всё оборви,
что от любви осталось нашей,
и не трогай.
Всё это не твое.
Иди своей дорогой.
Ты выбирала,
ты искала,
ты выискивала,
металась и ждала, играла в прятки,
и страхом
побеждала страх
разрыва близкого.
Ты заслужила.
Отдохни.
Теперь уж всё в порядке.
1962
Родная степь уснула в теплом ветре,
дыша настоем зреющей травы.
На тысяча двухсотом километре
встречаю ночь,
вторую от Москвы.
Руль под рукой подрагивает крупно,
машина мчит, ее не торопи.
(А ты сопровождаешь неотступно…)
Как пахнет ночь весенняя в степи!
В Дебальцево
свернул я к Сталинграду.
То вниз лети,
то круче забирай.
Всех терриконов темные громады
расположил в степи шахтерский край.
(Захлестнутый воспоминаньем сложным,
всем ложным,
чем меня ты обожгла,
я этим одиночеством дорожным
так дорожил,
как той,
кем ты была.)
И вот,
в луче, внезапно оробелом,
прищуренные вспыхнули глаза:
явилась сразу —
тоненькая, в белом;
я, топнув, надавил на тормоза.
«Вам далеко?»
— «Нет, километров восемь».
— «Одна? В такую темень!»
— «Что ж с того?» —
смеется и стоит.
«Садись, подбросим».
И села
возле локтя моего.
(Я знаю,
ты сказала бы: «Нахалка!
К мужчине! Ночью! Это неспроста…»
Да, мне всегда тебя бывало жалко:
тебя пугала ночью темнота.
И всё же ты —
святоша и трусиха,
ханжа, в гордыне выгнувшая бровь,
как ты хитро,
извилисто и тихо
решилась
обокрасть мою любовь!)
«Наш драмкружок —
ведущий в нашей школе.
Да, мы концерт давали в том селе.
Кто? Ухажер? Теленок на приколе…
Ой, гоните,
вы что — навеселе?..»
Я горько усмехнулся:
«Юность всё же,
понять ли ей ту боль, что я таю!»
Заметила.
Притихла.
Стала строже.
«Да что вы — роль!
Танцую и пою…»
И вспомнилась мне девушка иная,
как шла ночами долгими, одна,
плясала, пела в клубе, озорная,
любовью неземной озарена…
(Так оставайся, стриженная модно,
красавица презрительная, ты.
Передохнул легко я и свободно.
Увидел всё, прозрев от слепоты.
Качайся в море на волне глубокой,
заплачь другому, —
знаю, что вода.
Я серо-голубые с поволокой
глаза твои
не помню,
навсегда!)
«Как вы вздохнули странно!»
— «Просто — сердце»,
— «Смотрите,
как красив наш Краснодон!
У памятника молодогвардейцам
сойду.
Остановите.
Вот мой дом».
И выпорхнула в платьице веселом.
А я сквозь ночь степную,
сквозь весну
промчался по уснувшим тихим селам
и знал:
до самой Волги не усну.
И распростился с тяжкою тревогой.
И всех,
кому придет пора помочь,
направлю этой дальнею дорогой.
И пожелаю встретить эту ночь.
1956