Гвоздики вдруг начали осыпаться. Как странно оживают вещи по ночам. Как будто зашевелились листочки порванных писем на столе. Из пачки выглянул уголок изящного проспекта какой-то санатории. Не лучше ли все-таки…

В столовой вдруг стало тихо. По лестнице слышны шаги – ночью ковры не помогают. Как долго они прощаются на площадке. (Комната Бориса Романовича в верхнем этаже…)

Мне опять стало страшно, неужели уже сейчас кончится почти счастливое ожидание? Шаги по коридору…

Писать больше не о чем. Это все, что я знаю о прошлом и помню о будущем.

Н. остановился у двери и пошел дальше к себе. Значит – только завтра.

Очень холодно, или это только кажется от лунного света?

Альманах «Круг», Париж. 1938, № 3.

В ПОСЛЕДНЮЮ МИНУТУ

Подчиняясь внутреннему закону свободы, пишу от первого лица. Свобода – сестра одиночества. Поэтому, все утверждения замыкаются в личном опыте, все отрицания в личной судьбе.

Все же «я» здесь не то, заменяющее имя (на английском языке прописное «I»), а как бы собирательное. За всех близко-думающих, часто не любимых, незнакомых, — к тем любимым и понятным, нередко думающим иначе… не за это ли «иначе» любимым?

С первого слова, с первой полумысли – смущение, столкновение совести и чувства. Любовь к врагу: любовь — предпочтение, любовь – нежность, и равнодушие (если не раздражение) к союзнику. Внимание бескорыстно-щедрое к избранным – нетерпение к достойным и неблагодарность к тем, кто полюбил лучшее во мне.

Совесть (которую почти физически ощущаю в груди, над сердцем) ошибиться не может. Значит, ошибается чувство. Возможно, конечно, совпадение выбора сердца, воли, совести, разума. Подобный опыт, если даже единичный и случайный, – «бессмертья может быть залог». Он, как звезда, ведет, не освещая пути. Как все, что совершенно, он только подчеркивает условность остального.

(Есть расстояние, но нет противоречия между «идолом» и действительностью, которая тянется к нему и стыдливо от него прячется в бедности своей и пороке…)

Вдохновение: любви, творчества, веры, выводит из одиночества. Но здесь кончается и свобода. Она приносится в дар чему-то, или кому-то (в залог верности, в знак благодарности, за прерванный монолог, за возможность разговора, творчества, молитвы…).

Власть над вдохновением – одно из определений таланта. Не мысль, вызывающая слово, не чувство, подсказывающее действие – а наоборот. Ложь, доведенная до предела, возвращенная к своему источнику, магически превращается в правду (художественную).

Словесная стихия, как водная. Нужно покориться ей для того, чтобы потом подчинить ее себе. Доверяя воде, тело держится на поверхности и плывет, движения его следуют ритму. Мысль тоже должна быть доверчива и ритмична. (По Розанову – «музыкальна», чтобы быть достойной выражения.)

Но в сознание (лоно мысли), которое в чем-то совпадает с совестью (этимологический корень тот же), нет ни слова, ни даже звука. Скорее что-то похожее на неровно и тяжело бьющийся пульс, то учащенный, то медленный.

Не все находит свое «музыкальное» выражение. И едва ли только лучшее. По праву, по справедливости, должно было бы быть услышанным и то, что вне музыки. «По совести», которая как-то музыке противоположна.

Революция, например, очищенная от жертвенности, романтизма, горя и героизма, революция сама по себе, не «звучит». Не потому ли, что «свобода, равенство и братство» – эмблемы мировой совести – антимузыкальны?

Но революция права. Права земная совесть. Что же делать с музыкой?..

«…звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли». Но и они, эти «скучные песни», незаменимы. И песня о совести, самая земная, самая скучная из них, продолжает звучать независимо, неприветливо и неотразимо. (Не так ли звучит поэзия Некрасова?) Значит, совесть одна из муз, и как обнадеживающе-безутешно такое песнопенье!

Я не умею ее определить, но она стала для меня привычным «общим знаменателем», к которому можно свести все. Задача этим далеко не решена, но не случайно же она невольно становится темой всего, о чем не лениво и не мечтательно думаю.

Мне не очень нравится ее имя – «совесть» Но оно, как магнит, притягивает разрозненные впечатления, обрывки беспредметных желаний, бесцельных стремлений, ясные, но, как в бреду, ничем не связанные между собой мысли.

У меня нет формулы для нее в действенной жизни. Но я знаю, что как на туманной, испорченной сильным светом фотографической пластинке, на ней отпечатаны все жизненные заветы.

От предметов, понятий, голосов тянутся невидимые электрические провода – по ним, при желании, можно пустить ту энергию, природа которой неизвестна мне, но которая, как электрическая, может привести в движение и осветить все (по-иному и вне обычных законов механики и света).

В комнате утро. За окном вымытый, бодрый, будничный город. Радио дуэтом передает цыганский романс «две гитары за стеной…» и рекламы дамских (уже весенних) мод.

На столе новый роман. Героиня любит и умирает любя (несчастный случай или самоубийство?). Газета: фотография убийцы, разоблаченного полицией, на первой странице, скрыто-тревожные вести на второй.

В памяти лоскутки какого-то доброго сна, смешанные с отрывками из вчера виденной пьесы советского автора, и обычные, неуютно-практические, догадки о том, что делать дальше…

Холодно… все это замечается непосредственно телом, рассудком. Убедительно и хаотично. Но стоит повернуть «выключатель», и все освещается по-новому, строгим, грустным, верным светом.

Площадь за окном, мило похожая на провинциальную, модные платья, цыганское «милый, это – ты ли?» – уже не «пошлость» жизни, а ее биология, от которой нельзя оторваться, которую надо нести в себе. «Нельзя», «надо» – слова диктуемые совестью. Книга убеждает в частном случае, потому что прав­дива «вообще» (и в ней слышна далекая тема возмездия). Убийцу наверно казнят. Законно – и глубоко несправедливо, как всегда смертная казнь. Газетные сообщения напоминают сентябрь… почти физическая тревога, оттененная спокойной, какой-то смиренной осенью. Слабость и ясность в голове (как от болезни). Противоречивые, смущенные чувства. Стертые понятия, индивидуально обновленные, различные и похожие друг на друга. Нестройные разговоры, приведшие к мысли о непротивлении злу. Задумчивость о природе зла… смутное предположение, что его в положительном смысле вовсе нет, что «оно» отсутствие или искажение добра. Во всем этом стойкая неспособность принять что-нибудь до конца. Догадка, что судить совестью можно только себя, – других судят сердце и ум. Совесть только жалеет.

Следя за советской пьесой, чувствовала (узнавая в себе это чувство), как тянет «туда». Словно на улицу из комнаты. Не к свежему, бодрому воздуху, а в уличную толпу, где, сливаясь со всеми, легче нести свою одинокую «неповторимую» личность. Родина эта та страна, где – рядом живут старые и молодые, где наглядна непрерывность жизни, преемственность дела, — отсюда серьезность и осмысленность собственного участия.

Советский «коллектив» — это все-таки грубое издание того же учения о братской любви. Такой трудной, такой ничего-не-заменяющей, такой человеческой (не человечной)…

Но – опять поворачивается выключатель… и пошлость снова становится пошлостью, которую принимаю только потому, что она приятна мне. Роман убедителен, потому что писал его талантливый человек. Героиня его умирает от своего личного горя любви, а не от ужаса перед вечным, всюду разлитым, любовным неравенством.

«Совесть» звучит фальшиво в применении к убийству с целью грабежа. Не так называют ее республиканцы в Испании, не помнят и не верят в нее германские евреи… и кажется несомненным, что советская Россия предала ее как основное в истории русской духовности, в традиции русской культуры… Какое же отношение имеет «она» к жизни цельной и противоречивой, жестокой и убедительной? (Страдание и страх. Преданность и предательство. Красота, которая «спасет мир», но стремление осуществить которую влечет за собой гибель? Страсть и безразличие. И, наконец, крик радости и боли, в котором чужой волей рождается человек – и завистливо­осуждающее молчание, которым провожают его, уходящего по своей воле…) Никакого, как будто. И все–таки, в этом мире, который есть, существует память, мечта, знание о том, который должен быть. И как бы для проверки этого знания – аппарат совести, условный и точный как хронометр.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: