Он грустно улыбнулся:
— Разве этого мало?
Он прямо упивался чувством жалости к себе. Мне хотелось сказать ему, что люди еще будут умирать у него на глазах и тут надо смириться. И нужно смириться с мыслью, что всегда можно допустить ошибку, потому что ошибки случаются. Порой случаются и вопиющие ошибки. Я хотел сказать, что стоило ему спросить миссис Рендал, нет ли у Карен аллергии к пенициллину, и он, Уайтинг, был бы чист и безмятежен. Больная так и так умерла бы, но Уайтинг был бы чист. Его ошибка заключалась не в том, что он убил Карен Рендал, а в том, что не испросил на то разрешения.
Я хотел было сказать ему все это, но не сказал.
— Никаких указаний на то, что она была психически неуравновешенна? Вообще ничего необычного?
— Минуточку, — он нахмурился. — Одну странность я заметил. С полгода назад был назначен полный комплект снимков черепа.
— Вы видели эти снимки?
— Нет. Только читал заключение рентгенолога: никаких патологических отклонений.
— А почему делались снимки?
— Там не указано.
— Может, какой-нибудь несчастный случай? Падение или автомобильная катастрофа?
— Не знаю.
— А по чьему назначению делались эти снимки?
— По всей вероятности, по назначению доктора Питера Рендала. Он был ее врачом.
— Но ведь должна быть причина?
— Должна, конечно, — подтвердил он, но без большого интереса. Он сумрачно посмотрел в чашку с кофе, отхлебнул, наконец сказал: — Надеюсь мерзавец, который сделал ей аборт, свое получит. Не знаю наказания, которое было бы для него слишком суровым.
Я поднялся. Мальчишка был на грани истерики. Его карьера оказалась под ударом оттого, что он допустил ошибку в отношении дочери известного врача, — ничего другого он не соображал сейчас. Охваченный злостью, отчаянием, жалостью к себе, он тоже искал козла отпущения.
Выйдя от Уайтинга, я позвонил Льюису Карру. Мне необходимо было видеть амбулаторную карточку Карен Рендал, чтобы выяснить все относительно этих рентгеновских снимков.
— Лью, я опять по твою душу.
— Да? — По голосу не казалось, будто эта мысль приводит его в восторг.
— Да! Мне просто необходимо добыть ее карточку.
— Я думал, что мы с тобой уже все обговорили.
— Но тем временем всплыло нечто новое. История с каждой минутой все больше и больше осложняется. Почему были назначены рентгеновские снимки?…
— Извини, — сказал Карр. — Ничем не могу быть тебе полезен. — Со мной говорил официальным тоном человек, который взвешивает слова и произносит каждую фразу в уме, прежде чем сказать ее вслух.
— В чем дело? С тобой успел поговорить Рендал и замазал тебе
— Я считаю, — сказал Карр, — что этим делом должны заниматься люди, имеющие специальную подготовку. Сам я недостаточно компетентен, да и другие врачи, вероятно, тоже.
Собственно говоря, этого следовало ожидать. Льюис Карр в любую игру играл строго по правилам, как пай-мальчик.
10
Ни один англичанин в здравом уме не отправился бы в Бостон, особенно в 1630 году. Пуститься в долгое морское путешествие, чтобы приехать в дикую, враждебную глушь, — для этого мало было смелости и стойкости, для этого требовались отчаяние и фанатизм. И прежде всего глубокая, непоправимая обида на английское общество.
К счастью, история судит о людях по их действиям, а не по их побуждениям. Поэтому бостонцы могут со спокойной совестью считать своих предков борцами за демократию и свободу, героями революции, либеральными художниками и писателями. Бостон — город, который до сих пор чтит основателей секты квакеров и бережно хранит память о войне за освобождение.
Но есть и другое лицо Бостона, далеко не такое светлое, достаточно вспомнить о позорном столбе, о колодках, скамье позора в церкви, об охоте за ведьмами. Мало кто из современников задумывается над тем, о чем свидетельствуют эти орудия пытки, — они свидетельствуют о навязчивых идеях, неврастении и изощренной жестокости. Это приметы общества, скованного страхом греха, осуждения на вечные муки, страхом адских печей, болезней и индейцев, общества напряженного, боязливого, подозрительного. Одним словом, общества реакционных религиозных фанатиков.
Как преуспевшее в жизни дитя трущоб, Бостон склонен забывать о большей части своей прежней истории. Город далеко ушел от своего прошлого и делает все, чтобы скрыть его. Некогда поселение простолюдинов, он породил нетитулованную аристократию, которая по своей замкнутости способна соперничать с древнейшими родами Европы. Колыбель религиозного психоза, он создал сообщество ученых, с которыми не может тягаться ни одно ученое сообщество в этой части страны. Ко всему он страдает самовлюбленностью: общий штрих с другим городом сомнительного происхождения — Сан-Франциско.
К несчастью для обоих городов, совсем уйти от своего прошлого они никак не могут. Сан-Франциско не может избавиться от грубости, напористости, крикливости, подхваченных в дни золотой лихорадки, и стать утонченным и благопристойным, подобно городам восточного побережья. А Бостон, как ни старается, не может стряхнуть с себя налет пуританизма и снова стать английским городом.
Все мы привязаны к своему прошлому оптом или в розницу. Прошлое проглядывает в самом строении наших костей, распределении волосяного покрова и цвете кожи, в том, как мы ходим, стоим, едим, одеваемся и… думаем.
Все это вспомнилось мне, пока я шел на свидание с Уильямом Гарвеем Рендалом — студентом медицинского института.
Человек, носящий имя Уильям Гарвей[1], не может не чувствовать себя дураком. Это все равно что быть названным в честь Наполеона или Кэри Гранта[2] — слишком большое бремя возлагается вместе с таким именем на плечи ребенка, слишком многого от него ожидают.
Сомневаюсь, что Уильям Гарвей Рендал захотел бы когда-нибудь изменить свое имя. Хоть оно и налагало ответственность, но и давало кое-какие преимущества, особенно если он хотел оставаться в Бостоне; кроме того, оно его, по-видимому, совсем не тяготило. Это был рослый, крепкий блондин с приятным открытым лицом. Было в нем что-то типично американское, здоровое; тем нелепей и смешней казалась обстановка его комнаты на первом этаже Шератон-холла — общежития медицинского института. Как и большинство комнат в этом общежитии, она была рассчитана на одного, хотя и была значительно просторней прочих. И уж конечно, несравненно просторней, чем каморка на четвертом этаже, которую занимал сам я в свои студенческие годы. Комнаты на верхнем этаже были дешевле.
С моих времен стены перекрасили. Тогда они были серыми, как яйцо динозавра, теперь же стали тошнотворно-зелеными. Но это было все то же старое общежитие, те же унылые коридоры, те же грязные лестницы, тот же застарелый запах пота, грязных носков, учебников и хлорки.
Рендал обставил комнату очень мило. Старинная мебель. Потертый красный бархат, облупленная местами позолота говорили о старине и величии.
Я вошел в комнату и сел.
— Вы насчет Карен? — Вид у Рендала был скорее озабоченный, чем опечаленный.
— Да, — сказал я. — Понимаю, время неподходящее…
— Ничего, давайте спрашивайте!
Я закурил сигарету и бросил спичку в золоченую пепельницу венецианского стекла. Безобразную, но роскошную.
— Я хотел поговорить с вами о ней.
— Пожалуйста!
Я все ждал, когда он наконец поинтересуется, кто я такой, но его, по-видимому, это не волновало.
— Когда вы видели ее в последний раз?
— В субботу. Она приехала из Нортгемптона на автобусе, и я заехал за ней на автостанцию. У меня было два часа свободных после завтрака. Я отвез ее домой.
— В каком она была состоянии?
— В прекрасном. Оживленная. Веселая. Рассказывала о колледже и о своей соседке по комнате. Эта соседка, по-видимому, шалая девица. Потом болтала о нарядах.