О своей двойной ночной жизни Пьер никогда ничего не рассказывал своему отцу. Да, они ходили вместе на рыбалку, на футбол, в киноклуб или просто ходили прошвырнуться по улицам Лумьоля, и когда им навстречу попадались люди, знакомые или незнакомые, Марк шептал ему на ухо: «Будь внимателен! Будь осторожен! Думай, что говоришь! Не болтай лишнего!» А если Пьер допускал какой-нибудь промах, Марк ему выговаривал: «Ты не должен был этого говорить! Ты слишком много говоришь! Молчок! Ни гу-гу!» Это был приказ, и Пьер, когда бывал с отцом, без особого труда держал язык за зубами, потому что уже в этом возрасте осознавал, что сколь настойчиво он ни спрашивал бы, где его мама и когда она придет, ничего хорошего эти расспросы ему не сулили, а принесли бы одни неприятности. Другое дело в школе… Там Пьер вовсе не был таким тихоней, каким был дома, нет, там он был непоседой, восторженным болтунишкой, он без умолку молол всякий вздор, рассказывал такие занимательные истории, что заслушаешься, и чаще всего про свою мать: что она только что вернулась из Испании и что теперь он вот-вот пригласит к себе домой своих друзей, чтобы они с ней познакомились, что она потеряла ключ от их дома в каком-то баре, что ее мотоцикл сломался и что она теперь всегда ходит босиком, чтобы каблуками не попортить плитку на кухне. Свою учительницу он клятвенно заверил в том, что его мать действительно вернулась и что из дому она выходит довольно редко только потому, что боится простудиться.
Директриса известила Марка, какие разговоры ведет Пьер, и Марк при свидании с ней выказал себя вполне достойным и разумным человеком, очень озабоченным душевным состоянием ребенка. «Ну, вы же понимаете, госпожа директриса… Вы должны быть снисходительны… У ребенка богатое воображение! Бедный малыш! Ему так не хватает матери!» Про себя он решил ограничить это богатое воображение, для чего требовалось немедленно найти какое-то соответствующее случаю «противоядие». Момент был острый и требовал решительных, пусть даже и жестоких мер, но иного выхода он не видел. Итак, вечером он поднялся к Пьеру в комнату, сел на край постели, прочитал ему несколько страниц из бесконечного романа, приласкал, а потом с крайне взволнованным и опечаленным видом сообщил ему грустную новость, которая стала следствием его глупой болтовни в школе. «Да, так вот, тебя поместят в другую семью». — «Поместят? Как это, поместят?» — «Да вот так. Возьмут и отдадут в другую семью, в другой город, даже в другой департамент. Я даже не знаю, куда именно. По этому поводу принято судебное решение, и мы с тобой больше не увидимся». Пьер задрожал, как в лихорадке, он начал задыхаться; у него был настоящий нервный припадок, и Марку пришлось постараться изо всех сил, чтобы убедить его в том, что ничего еще не решено окончательно, что все еще можно уладить, если он захочет. Но и спустя несколько часов ребенок продолжал дрожать, как осиновый лист. «Ты слишком много болтал, — говорил Пьеру его отец, ласково поглаживая по голове. — Тебе ведь прекрасно известно, что твоя мать так и не вернулась домой. Ты, оказывается, врунишка, малыш». При свете ночника он внушал Пьеру шепотом: «Люди, желающие нам добра, иногда, сами того не ведая, причиняют зло. Когда женщина-мать покидает домашний очаг, уходит из семьи, членам этой семьи надо быть начеку, надо держать ухо востро, потому что власти начинают придираться к ним по мелочам. Школьная учительница может вообразить, что ребенок в такой семье несчастен, и уже не важно, правильно ли она рассудила или ошиблась. Что она делает в таком случае? Она ставит в известность власти… представителей властей… Ты ничего об этом не знаешь, да и никто не знает… А дело завертелось… А что делает полиция? Легавые звонят в дверь, они входят в дом, они говорят: „Добрый вечер, дамы и господа“, а потом они забирают ребенка, и все кончено. И нет больше семьи. У ребенка был отец, у отца был ребенок, теперь у ребенка нет отца, у отца — ребенка, но все это делается ради блага ребенка. Теоретически подобная мера является мерой временной, но мне что-то не приходит на ум ни один пример, когда бы ребенка вернули в родной дом. Все дело в том, что и дома-то и самой семьи больше нет. Ведь не думаешь же ты, что после такого налета и такого разорения домашнего очага все можно исправить, сделать как было и начать по новой… Несчастный отец, лишившийся ребенка, начинает здорово пить, сходит с ума от горя, он теряет работу, и у него в кармане нет ни единого су, чтобы вести борьбу с законом и отвоевать свое право воспитывать ребенка». Марк рассказывал свою жуткую, жалостную историю, действовавшую на Пьера как опаснейший яд, тихим голосом, пристально следя за реакцией буквально не сводившего с него глаз мальчика. «Для государства во всем этом деле есть свой интерес, потому что таким образом оно обеспечивает деятельность сиротских приютов и лечебниц для сумасшедших, так что кое-кто имеет неплохой доход и не собирается его терять». Марк выдержал паузу и приложил к губам Пьера палец, после чего погасил свет, не говоря ни слова, потому что он видел, что призывать Пьера хранить молчание уже не было нужды. На язык Пьера словно уселся ядовитый скорпион, и так и застыл, так что Пьер понял, что в будущем надо уметь усмирять свое воображение, что он и делал. Вплоть до того дня, когда научился писать.
В десять лет он задул свечи на шарлотке со смородиной и, выпив стакан газировки, слегка подкрашенной капелькой рома, с облегчением сказал: «Я должен признаться, что очень боялся. Какое-то время я действительно думал, что она вот-вот вернется».
«Ну, она бы сначала позвонила, малыш». — «Да нет, не скажи… ведь сбежала-то она без предупреждения, так что и вернуться бы могла неожиданно». Пьер мог сколько угодно хохотать, сколько угодно кормить себя сказками о том, как бы она была неприятно поражена и какой бы приступ ревнивой злобы испытала, если бы увидела, как они счастливо живут, как им хорошо вдвоем с отцом и как они веселятся, он мог хоть обожраться этими россказнями, но она так и не приехала ни с предупреждением, ни без предупреждения. Он поднялся к себе наверх полубольным и улегся на полу под окном, где, по его мнению, она не могла его сразу найти, потому что привыкла его искать на кровати. Да, там уж она не застанет его врасплох! Как только во снах она приближалась к нему или только хотела приблизиться, он сжимал кулачки и кричал ей прямо в лицо: «Уходи, я не люблю тебя! Уходи!» Наконец она на время оставила его в покое, перестала ему докучать своими неожиданными появлениями. Вплоть до того дня, когда он научился писать…
В школе он избегал одноклассников, сторонился их и дичился, он замкнулся в себе, был пассивен на уроках, не поднимал палец, то есть не выказывал готовность ответить на вопрос учителя. Он больше не был тем всезнайкой, кто больше всех трещал на уроках без умолку и во все совал свой носишко, он всегда торопился поскорее уйти из школы, поскорее вернуться домой. По окончании четверти в его дневнике появилась запись: «Слишком погружен в свои мысли или мечты, рассеян, невнимателен». Марк снова насторожился, даже, пожалуй, еще больше, чем прежде. Какие подозрения роились в голове этого мальчишки? В чем он не смел признаться, быть может, даже самому себе? Какие невысказанные мысли таились в его голове, какие слова не смогли сорваться с этих словно зашитых намертво губ? О чем он думал, когда их взгляды встречались и у Марка возникало такое ощущение, будто от всепроникающего взгляда Пьера ничто не могло укрыться?
«Эй, где ты витаешь?» — спрашивал его Марк. «Нигде… просто хочу спать», — отвечал Пьер. Но о чем он думал в тот момент, когда книга вываливалась у него из рук и он проваливался в сон, как в бездну? Порой Пьер просыпался среди ночи от щелчка выключателя и сквозь чуть приоткрытые веки видел, как его отец ходит взад-вперед по комнате, как он открывает его портфель, перелистывает тетради и книги, вытряхивает и выворачивает карманы его штанов и куртки, как он волнуется и тяжело вздыхает. Пьер чувствовал себя неловко, он был смущен, как будто это не его отец устроил у него в комнате обыск, а как будто он шпионил, подглядывал за отцом. Разумеется, у его отца были веские причины для того, чтобы «инспектировать» его вещи. Так, наверное, всегда бывает, когда ребенок либо слишком разговорчив, либо, наоборот, слишком молчалив.