Марк призвал на помощь старый педагогический прием, чтобы побольше узнать о тайных помыслах Пьера. Он купил ему тетрадь, в которую тот должен был записывать все, что ему приходило в голову, хотя бы по одной фразе в день. И Пьер подчинился, он покорно делал записи, нечто вроде: От твоей собаки воняет, ты должен чистить ей зубы, потому что у нее ужасно несет из пасти, быть может, у нее, как у людей, кариес. Я тебе уже не раз говорил, что не люблю кровяную колбасу, она слишком острая и от нее язык огнем горит. Купи мне новые ролики, а то я больше не буду застилать твою кровать.
Подчиняясь инстинктивному чувству самосохранения, подобно тому, что заставляет бобра строить плотины и запруды, он возвел крепостную стену между собой и окружающим миром, стену из нескольких фраз, он отгородился от внешнего мира и оказался внутри замкнутого круга, где он мог приспособиться к тайне слов, так волновавших и смущавших его, когда он читал. И так все и шло потихоньку, но в конце марта вместо обычной вполне нейтральной ежедневной фразы и смешных рисунков, кое-как нацарапанных по углам страниц, в тетради появился цветной рисунок на всю страницу, на котором в полнейшем беспорядке расположились летающие птицы, не то засохшие, не то сгоревшие деревья, чьи-то руки, какие-то предметы, бутылки, расчески, противогаз, кухонный нож и в довершение всего еще и огромный язык и два выпученных глаза, в которых были видны кроваво-красные прожилки; в центре находилась черная круглая бомба, «снабженная» табличкой, на которой можно было прочесть слово «БУМ!». «И что же это значит?» — спросил Марк. «Это весна». «Да, ну и весна… Не иначе как Пражская весна… Завтра ты должен будешь все это как-то объяснить, хотя бы в нескольких словах». Пьер так и не смог толком объяснить, не смог сказать, почему изобразил на листе бумаги такие несочетающиеся вещи, откуда у него родились эти образы, ибо под пеплом его чувств и воспоминаний вызревали и росли новые чувства и воспоминания.
В одиннадцать лет он впервые съел настоящее пирожное с кремом и почти опьянел от такой вкуснятины, а также и от рома, которого ему налили в стакан с водой чуть больше, чем прежде. Это был такой чудесный вечер, каких у Пьера давно не было! Они с отцом рассказывали друг другу всякие забавные истории, играли в шарады. Пьер даже пел. Марк, видя рядом сияющую, лучащуюся счастьем мордашку сына, был несколько смущен, но все же решил воспользоваться случаем и постарался как можно осторожнее сделать одно очень важное признание… Итак, он сказал Пьеру, что всегда сомневался в том, что Нелли вернется, потому что ей слишком стыдно за свой поступок. «А теперь и вовсе все кончено, малыш, потому что у нее есть другой ребенок». «Ну и что? — изумился Пьер. — Она может привезти его с собой». «Ну, видишь ли, надо еще, чтобы она этого захотела». «Хм… но ведь надо, чтобы и мы этого захотели». В конце концов было принято совместное решение забыть о ней, и Пьер легко с этим вроде бы смирился. Его мать была для него теперь чем-то ирреальным, она была какой-то детской выдумкой, ребячеством… Слишком часто ему казалось, что он ее уже видит рядом, и слишком часто он испытывал разочарование. «Да, малыш, ты-то воображал, что она здесь, рядом, стоит только протянуть руку, и ты сможешь к ней прикоснуться! Но это так глупо, малыш!» Он слишком долго ждал, слишком часто торопливо рвал конверты, на скорую руку заклеенные девчонкой с почты, не умевшей спрягать глагол «быть»; он читал вывалившиеся из них письма в надежде, что одно из них будет от нее… и всегда обманывался в своих надеждах.
Слишком часто он оставался дома один на день, на два, на три, и проводил в одиночестве ночи, ожидая, когда вернется из Парижа Марк, отправившийся на поиски Нелли, а тот возвращался всякий раз несчастный, пришибленный, жалкий, небритый; кроме того, Марк после таких поездок жаловался на испорченный желудок, и было ясно, что он опять вернулся с пустыми руками. Правда, от него пахло ванилью, то есть дешевыми духами, но он говорил Пьеру: «Сегодня ты только вдыхаешь ее запах, малыш, а вот в следующий раз ты ее увидишь». В следующий раз Пьер молча помогал отцу лечь в постель, потому что Марк ездил в Париж вовсе не искать Нелли, а для того чтобы пить, пить, пить.
Как бы «избавившись» от матери, Пьер сначала испытал приятное чувство освобождения от тяжкого груза. Ему больше не надо было краснеть от того, что у него нет матери, что она его бросила, что она не живет с ним и с отцом, и на какое-то довольно продолжительное время он перестал быть вечно всего стыдящимся ребенком. Так было вплоть до того дня, когда он доверил свои первые воспоминания своему дневнику.
Одиннадцатый год жизни Пьера стал для него «золотой порой». Он был мальчиком высоким, крепким, сильным, с очень белой кожей, с очень подвижным лицом, на котором мгновенно отображались все чувства, он любил алкогольные напитки, захватывающие книги и… девочек. В коллеже, пожалуй, не было ни одной девчонки, которую ему не хотелось бы обнять и поцеловать, хотя в реальности он не обнял и не поцеловал ни одну из них. Он влюблялся во всех подряд, без разбору: это могла быть первая ученица в классе или почти дурнушка, почти уродка, у которой, правда, так соблазнительно оттопыривалась нижняя влажная губа; это могла быть и училка, например, ему ужасно нравилась легкая и стройная учительница гимнастики, так весело бросавшая ему вызов на посыпанной гравием дорожке школьного стадиона. Ему нравилось иметь много друзей, он любил своих приятелей, но он любил и пошарить в их карманах и в дружбе придерживался старого принципа «что твое — то мое». Вообще-то он не был ни буйным, ни злым, ни драчливым сверх меры, он с большим уважением, даже с почтением относился к закону, но если уж ему приходилось драться потому, что его к этому принуждали, в него словно бес вселялся, и он наносил удары направо и налево и махал кулаками до тех пор, пока не падал в изнеможении либо он, либо противник.
Многие считали его отличным, просто классным парнем. Он надеялся, что однажды станет достоин своего отца, которым он восхищался и которого он в то же время жалел. Он считал, что его отец очень хорош собой, что он ярок, остроумен, красноречив, хитер, ловок, словом, просто великолепен; он знать не желал, сколько ему лет, и не хотел даже думать о том, что когда-нибудь он состарится. Нет, лучше самому умереть, чем смотреть, как он дряхлеет и увядает! Или пусть уж он умрет в расцвете лет! А ведь Пьер замечал, что у Марка уже образовались морщины вокруг глаз, что иногда он мучается от бессонницы, что во сне он зовет Нелли, и это было ужасно, потому что это имя, срывавшееся с его губ, звучало жалобно и пронзительно, как вскрик птицы, в темноте ослепшей и потерявшей дорогу к родному гнезду. Как мог он все еще питать интерес к этой паршивой бабенке? Пьер залезал с головой под одеяло, чтобы не слышать этих вскриков, и по утрам ни о чем таком они не говорили.
Между Пьером и его отцом возникли и крепли узы дружбы, которым не вредили их ссоры. Марк оставался верен себе, его очень забавляло, когда он видел, что его сын в его присутствии трясется от страха, ему нравилось смотреть, как мальчишка то краснеет, то бледнеет, но в то же время в душе он был ужасно признателен Пьеру за то, что он вообще есть на свете, и за то, что он рядом, такой покорный, такой доверчивый, никогда не помнящий обиды. Марк научил его читать, он научил его воспринимать ночь как огромную раскрытую книгу и смотреть на звезды как на страницы некой бесконечной увлекательной истории, некой сказки, где уживались земные люди и боги-небожители, нашей общей истории, твоей и моей. Летом по вечерам, усевшись на понтоне, под которым плескались воды Див, он рассказывал Пьеру о том, как вращается вокруг Солнца Земля, а вокруг Земли — Луна, как «посредством» приливов и отливов море дважды в день как бы пытается «поймать себя за хвост», как оно пытается соединиться само с собой, захлестнув континенты, и чем кончаются эти безнадежные попытки. «Да, мы здесь как бы на корабле или в лодке», — говорил Пьер, ощущавший, как понтон покачивается у него под попкой, и наблюдавший за движением no небосклону небесных тел, то есть звезд и планет, словно брошенных в темноту чьей-то сильной рукой. Он был немного напуган величием и бескрайностью этой вселенной, вечно подвижной, вечно переменчивой, огромностью этого мира, где таяли ледники, где океан то отступал, то наступал на сушу, где под растрескавшейся поверхностью континентов в глубине недр бушевал огонь, где он сам был всего лишь живой точкой, крохотной песчинкой, и в то же время пусть мельчайшим, но все же звеном в цепи созидающегося будущего, правда, будущего маловероятного, в котором все равновесие могло быть нарушено из-за того, что он растет и когда-нибудь вырастет, станет взрослым, мужчиной, а его отец… станет пожилым человеком, а потом и стариком. Но, наверное, тогда, надо надеяться, он сумеет достойно поменяться с отцом ролями и сумеет поддержать и защитить того, кто защищал его от его собственной памяти и от его матери. Что же должно, что может произойти по воле рока для того, чтобы их разъединить, чтобы сделать их друг другу более чужими, чтобы ослабить их отцовские и сыновние чувства, чувства этих двоих, что хотели слиться воедино и превратиться в единую каплю воды в этом огромном мире?