По воскресеньям они любили играть в теннис; они посещали довольно мрачный, бедный клуб, чрезвычайно гордившийся кроме кортов полем для гольфа и столом для пинг-понга; у этого клуба была одна странная особенность: когда человек туда попадал, у него создавалось впечатление, что над его территорией только что прошел дождь либо что дождь вот-вот пойдет, и надо будет вытаскивать грубую холстину и покрывать ею корт и стол для пинг-понга, что надо будет доставать зонт, натягивать плащи, и что партия не состоится. Пьер обычно надевал длинные яркие футболки с разнообразными надписями и рисунками, а отец, этот старый «стреляный воробей», носил шорты цвета топленого молока, мятые тенниски, в том виде, в котором он их извлекал из кучи белья, ожидавшего глажки, а поверх надевал куртку от трикотажного спортивного костюма из крученой нити, красно-белую, вероятно, лет тридцать назад проданную по сходной цене каким-то английским лордом старьевщику и бог весть какими путями попавшую в Лумьоль. Еще не приступив к игре, они уже начинали ругаться, они ссорились из-за старых мячиков, плохо надутых, слишком твердых, потерянных или просто забытых. Кем потерянных? Кем забытых? По чьей вине? Послушать, как они вопили друг на друга, так можно было подумать, что вот-вот дело дойдет до драки. Вот так, вырядившись в смешные, даже несколько нелепые спортивные костюмы, они извергали друг другу на головы все недовольство, накопившееся за неделю. Каждый находил стиль игры партнера чрезвычайно дурным и потому обвинял в том, что игра шла так плохо. Чувства взаимного недовольства перерастали в ненависть, и над площадкой повисало густое черное облако. А потом это облако словно по волшебству превращалось в настоящую тучу, и из нее начинал лить дождь. «Ну что же, мы хорошо сегодня поиграли», — неизменно говорил в заключение Пьер.
За несколько дней до дня рождения Пьер почувствовал, что второго такого спокойного и счастливого года у него в жизни больше не будет, но что же он мог поделать? Со стесненным от тревоги и тоски сердцем он открыл ящичек, где хранились свечи для пирога, чтобы обрезать почерневшие кончики. Семнадцатого апреля он, вероятно, увидит жестокий огонь неприязни в глазах отца, которого он так любил и любовью которого он так дорожил, и впредь он уже не будет получать от него большие пироги, о готовности которых извещал щелчок выключателя микроволновой печи. С пирогами будет покончено… к счастью, он умеет-писать, отец успел его научить…
В тот вечер, несмотря на промозглую и ветреную погоду, они отправились «обновить» муниципальный корт на берегу реки Див. Утки и лебеди взирали на них сквозь оцинкованную решетку. Пьер успешно начал гейм и повел в счете, в конце концов дело кончилось совершенно невероятной «свечой», которую его отец «приветствовал» взрывом хохота после того, как бросился к мячу как сумасшедший, и конечно же, не успел добежать. «Ну, ты у нас чемпион!» — сказал Марк, мелкой рысцой подбегая к сетке, чтобы пожать победителю руку. Он продолжал смеяться, и Пьер тоже рассмеялся, немного смущенно, потому что впервые он обыграл отца, да не просто обыграл, а прямо-таки разгромил. «Если ты так играешь в двенадцать лет, то через год ты, пожалуй, спровадишь меня в больницу». Игра возобновилась… Пьер был готов «отдать» все заработанные очки, он был готов вновь вернуться в «шкуру» малыша-неумехи, но в то же время, словно подчиняясь какому-то сидевшему в нем бесу, лез из кожи вон ради того, чтобы парировать любой удар, чтобы отбить любой мяч, да еще и послать его в угол, так что он просто «загонял» Марка, тот совсем выдохся, а Пьер тем временем громко выражал свое восхищение мастерской игрой отца.
— Слушай, ты что это взялся надо мной издеваться? — взорвался Марк.
— Да нет же, я тебя уверяю… — залепетал Пьер.
— Ладно, хватит… Мне все это осточертело!
Серое небо темнело все больше, в холодном воздухе вперемешку с дождевыми каплями замелькали снежинки, река вспухла от весеннего половодья и была готова выйти из берегов. Марк шел по берегу молча, шел быстро, широким шагом, так что Пьер, уже почти бежавший, все же от него отстал. «Мы ведь сегодня хорошо поиграли, правда?» — осмелился подать голос Пьер. Марк ничего не ответил, а только как-то странно шмыгнул носом, словно его мучил сильный насморк. «Почему ты ничего не отвечаешь?» — спросил Пьер, но ответа так и не дождался.
Придя домой, Пьер тотчас бросился к крану, чтобы попить, но до цели не добежал, так как Марк грубо и властно схватил его за капюшон ветровки и потянул назад.
— Отправляйся в свою комнату!
— Но почему? Я пить хочу!
— И если тебе так смешно, можешь там смеяться сколько тебе влезет, стены в доме толстые…
Пьер покорно поплелся наверх, ничего не понимая.
Через час отец позвал его вниз, он по-прежнему стоял посреди кухни, с полотенцем, обмотанным вокруг шеи, взгляд его был устремлен не на Пьера, а на кран.
— Ты изволил смеяться на теннисном корте, помнишь?
— Да ведь мы оба смеялись…
— Ты так думаешь? Я вот все спрашиваю себя, когда же я слышал, чтобы ты так смеялся.
Марк стоял неподвижно, не поворачивая головы, и цедил слова сквозь зубы, почти не разжимая губ.
— Ну так будь так любезен, помоги мне припомнить. Давай-ка посмейся, как смеялся на корте.
Пьер с трудом сглотнул слюну.
— Ты хочешь, чтобы я засмеялся?
— Именно этого я и хочу…
— Но я хочу пить, у меня пересохло в горле, и если я не попью…
— Попьешь, попьешь… но потом…
— Я не смогу…
— Смейся, тебе говорят!
Пьер прокашлялся и попытался отделаться робким «хи-хи», издаваемым обычно человеком, которому вроде бы нужно посмеяться, но который в смехе не находит никакого удовольствия и не видит ничего смешного в том, над чем он должен смеяться по принуждению. Но встретившись взглядом со взглядом отца, Пьер отшатнулся, словно этот взгляд обжигал, нет, не просто обжигал, а испепелял.
— Не пытайся меня провести, дурачок! Ты у меня будешь смеяться и смеяться так, как ты и твоя шлюха-мать смеялись накануне ее ухода из дому! Тогда вы надо мной славно поиздевались, вы насмехались надо мной, вы там задумывали какую-то махинацию у меня за спиной, вы слушали там свою дурацкую музыку… Так что она тебе такое смешное рассказывала? Что вас так развеселило?
— Ничего, ничего она не рассказывала, ничто нас не веселило, — пролепетал Пьер, чувствуя, как у него трясутся колени.
— Да нет, вы от души веселились, вы гоготали, ржали… а теперь я советую тебе смеяться так, как надо…
Видя, как его сын попытался выдавить из себя жалкие смешки, Марк сам захохотал, но смех его был горьким, в нем звучало отчаяние. Он придвинулся к Пьеру и гаркнул ему в лицо:
— Ха! Ха! Ха! Ты слышишь этот смех, Пьер? Хорошо слышишь? Я больше не хочу его слышать никогда! Он меня убил! Отныне ты можешь смеяться так, как тебе хочется и нравится, но только не таким смехом! Сохрани его при себе для своей матери, а если не можешь, то вообще больше не смейся! А теперь иди, пей!
За ужином возбуждение от выпитого рома сняло напряжение. Семь красных и пять синих свечей истаяли на зеленой глазури, покрывавшей бриошь, окруженную по краю бордюром из английского крема. На глазури шоколадным кремом было выведено трогательное послание: «Долгих лет жизни любимейшему сыну».
На третьем куске и на третьем стаканчике то ли рома с водой, то ли воды с ромом у Пьера закружилась голова, на висках выступил пот, щеки запылали огнем, и он засмеялся каким-то полубезумным смехом, то задыхаясь, то издавая такие звуки, словно его тошнило и выворачивало наизнанку, а затем вновь хохотал, буквально заходился смехом, кусая себе губы, преодолевая боль и слезы, не понимая, что с ним происходит, и одновременно умирая со страху.
А напротив него сидел его отец, аккуратно причесанный, гладко выбритый, чистый, и, снисходительно улыбаясь, ждал, когда он успокоится.
— Да, на тебя сейчас приятно смотреть, малыш. Быть может, я немножко перебрал, то есть слишком щедро пропитал бриошь водкой, но я об этом не жалею.