Не без некоторого удовлетворения Фальк замечал, что он уподобляется им, развивая более грубые, но и более простые формы. Сначала он, как очарованный принц, проходил по дворцам зла, приписывая себе личную судьбу, и воображал себя потерянным среди потерянных, чтобы в щебне находить золотые жилы и осколки алмазов. Он вскоре отбросил такое представление как достойное романтических приказчиков, тысячекратно исчерпанное грошовыми романами. Он сбавил свои притязания, расплачивался ходовой монетой и не упускал своего. Он был уже способен давать своим желаниям отчетливые имена, излучая очевидное, само собой понятное, и не уступал в этом подмастерью столяра под воскресенье.
Однажды вечером Фальк сидел в трамвае, преследуя свою обычную цель. Он читал, так как любил во время короткой поездки, в кафе или за ужином вбирать в себя фрагменты книг, чтобы духовные картины обрамлялись музыкой, шумом и человеческим скопищем. Это вызывало странные настроения: он был в Индии, в Риме в эпоху цезарей, внутри философской системы и одновременно в жгучем фокусе большого города, так что в смене различнейших времен, пространств и представлений мгновение теряло свою настоятельность. Это состояние, чья тончайшая суть улетучилась бы при более пристальном рассмотрении, давало Фальку почувствовать, что он искусно избавился от закономерности или от ограничения.
Подняв глаза, он увидел девушку, сидевшую напротив него и державшую в руке ту же книгу, что и он. То был „Бальзак“ Ипполита Тэна; эта встреча совсем не вписывалась в повседневность, на что намекала улыбка и что подтвердил разговор. Подумав, что девушка — студентка или уже закончила курс, Фальк пригласил ее провести с ним вечер. Его приглашение было принято.
Сначала, как всегда, бутылка вина, думал он, пока они сидели, затем дело дойдет до сигареты. Прозит. Взгляд на ее руки. Кольцо на пальце, имя, пожалуйста не надо, ну что вы. Он откинулся на потертом диване и бросил первый грош в автомат разговора.
Но вскоре от его небрежности не осталось и следа; он наклонился, всмотрелся пристально и стал тщательнее взвешивать слова, прежде чем их произнести. Он почувствовал отпор, напряженность и воодушевление в ее запястье. Нет, не то, почувствовал он: понимание. Едва она парировала его первый удар, в нем что-то отозвалось негаданным электрическим разрядом. Он почувствовал себя подключенным к чужому току, ввергнутым в струящуюся, подвижную стихию, чье наличие до сих пор оставалось ему неведомым. Легкая, пружинистая веселость, остававшаяся где-то в мальчишестве, подбрасывала его над препятствиями, до сих пор преграждавшими ему путь.
Поскольку соседство других мешало ему, он предложил отправиться к нему домой, и согласие последовало без особых раздумий, что вызвало в нем радостное удивление. По дороге она опиралась на его руку с такой непринужденностью, что шаг ее он воспринимал как нечто нереальное, но тем более живое рядом с собой.
В комнате было тепло и темно. Фальк открыл дверцу раскаленной печи, и в комнату проник тусклый красный отсвет, как будто в туманной местности возвышалась доменная печь, а зыбкие линии смутно обрисовывали стул, стол, книгу. Лишь облако дыма от сигареты Фалька явственно плавало над неопределенным, отличаясь тончайшей осмысленностью.
Фальк освободил свою спутницу от пальто и шляпы, попросив ее садиться. Она поблагодарила.
— Здесь очень мило. В красном мерцании, обволакивающем вашу комнату, есть настроение. Из всех цветов я больше всего люблю красный. Это крик, вызов, нечто повелительное.
— Верно. Красное принуждает нас смотреть на огонь, пробуждает странные, отдаленные воспоминания. В нем есть что-то влекущее, дикое. Одна девушка рассказывала мне, что у нее была шляпа в форме красного диска, и ей ни разу не удалось выйти в этой шляпе на улицу без того, чтобы мужчины не начали с ней заговаривать. Я видел людей в бою…
— Вы видели кровь? А на вид вы еще молоды.
— Мальчиком, еще не умея толком держать ружье, я попал на великую битву. Мы маршировали всю ночь, молчаливые, усталые, навстречу дальней грозе, нависавшей красным пламенем над горизонтом. Поутру мы проходили через деревню, где кишела странная, поспешная жизнь. Большая лошадь неслась по улице, позвякивая хомутом. Где-то заколачивали дверь. Два человека тащили третьего, чьи руки волочились по земле. Поблизости, в саду за домами, что-то грохотало, как будто сталкивались железные бочки. Мы шли как во сне. За деревней были заброшенные поля, только несколько мертвецов лежало на дороге. Этого не может быть, думал я, и было тем более любопытно, что́ из всего этого получится. Мы остановились за небольшим лесом, резкий голос выкрикнул несколько фраз, мы не поняли их смысла. Затем мы пересекли лес маленькими группами. На другом краю мы увидели рытвины в земле, из которых стреляли в нас. Мы бегом бросились вперед и сами стреляли, перепрыгивая через препятствия. Воздух над нашими черепами разрывался с треском и хлопаньем. Дело плохо, дело плохо, шумело у меня в ушах, может быть, я и сам непрерывно кричал это. Я упал, я залег за кустом, и снаряды жужжали надо мной, как рой шершней. Едва я залег, что-то твердое ударило мне в шлем. Я провел рукой по голове, почувствовав мокрое и теплое. Я посмотрел и увидел, что рука в крови. Я коснулся лица, кровь жгла мне глаза, текла в рот, безвкусная и горячая.
Я встал. Пейзаж странно изменился. Кровавое солнце кружилось над киноварью красных полей. Крики, выстрелы, мысли были погружены в красное. Перед рытвинами беспорядочно плясали красные фигуры. Стремительная волна захлестнула меня и повлекла с неодолимой силой вперед. Я мчался, вопя как дьявол, по равнине и сломя голову ворвался в самую гущу бойни. Мое ружье было заряжено, но я схватил его, как дубину, за ствол и крушил вокруг себя, не разбирая, где противник, где свой, пока от потери крови не рухнул на землю. Очнулся я в белой постели и вскоре смог встать. Раньше я думал, что война сделает меня серьезным и мужественным, но, проходя в лазаретном кителе по одиноким аллеям, я испытывал лишь размягченность выздоравливающего. Чудовищное не произвело на меня особенного впечатления, оно осталось непостижимым, всплыло огненным островом и потонуло снова. Только некий страх не покидал меня, чувство, будто во мне таятся неосознанные, непомерные силы; чувство, куда более слабое поутру, когда пробуждаешься после бессмысленного опьянения, уясняя, что прожил долгие часы под высоким давлением, но вдали от сознания.
— Но чувствуете вы все-таки раскаянье или хотя бы брезгливость?
— Не могу этого сказать. Скорее ужас, восхищение и уверенность в том, что никогда не был таким сильным и собранным, как тогда. Я убивал, нельзя отрицать, убивал не для защиты, нет, атакуя. Также я должен признаться, что все национальные и героические идеалы, казавшиеся мне движущими силами, с шипением испарились, подобно каплям воды на раскаленной железной сковороде.
Когда я разговаривал об этом с другими, я заметил, до какой степени человек отсутствует в себе самом. Одни пытались освятить, другие — оправдать сделанное, третьи проклинали, но существенным казалось всем не то, что они чувствовали тогда, а то, что думали и определили для себя позже. Они рассказывали не то, что они пережили, нет, они исходили…»
8
Дочитав досюда, он схватил вдруг Хугерсхофа за руку:
— Тихо, не кричал ли кто-то снаружи?
Они прислушались. Точно! Слышался протяжный крик ближнего часового, необычно тонкий и резкий: «Внимание! Мина!»
Последовал вибрирующий шум, завершившийся чудовищным взрывом. Погреб заколебался, стена треснула во всех пазах, тяжелая мина, по-видимому, попала прямо в него. Лампа погасла, огонь больше не горел. Из угла раздался голос сапера: «Свет, черт побери, свет!» Со стороны лестницы слышался стон Кетлера: «На помощь! Господин лейтенант, меня засыпало. Дышать, дышать нечем!»
Жуть этой сцены усугублялась дальнейшими взрывами, непрерывно следующими один за другим, отчего погреб сотрясался, словно корабль в бурю. Крошечные паузы между тяжелыми ударами были заполнены треском ружейного огня.