Вот и павильон.
На обеденном столе стоят чашки, хлебница с розанчиками и булками… Сейчас будут снимать эпизод в петроградской квартире Ленина. Сейчас он войдет, сядет за стол, развернет утренние газеты…
Прислонившись к косяку, Михаил Михайлович ждал. Он думал о том, что для него самого утро тоже всегда начинается с чтения газет. Осветители возились возле ламп, а он все стоял и ждал, стоял и ждал, ощущая во всем теле холод волнения.
— Начали! — сказал знакомый голос.
И в ту же секунду Михаил Михайлович быстро пересек павильон, подошел к столу, на ходу здороваясь с близкими, сел, решительно и энергично развернул газету…
Господи боже мой!
Оказалось, что помощник режиссера Галя приготовила для него настоящую газету за тысяча девятьсот семнадцатый год… Цены нет Гале, честное слово! И откуда она достала этот экземпляр? Михаил Михайлович впился глазами в старомодный газетный шрифт, жадно читая последние новости.
— Ну вот, докатились! — сказал он и, пожав плечом, резко перевернул газетный лист. — Стыда у них никогда не было…
Не глядя, он придвинул к себе чашку, размешал сахар… По-прежнему глаза его не отрывались от газеты, он читал, бросая острые, хлесткие реплики. Он знал, что добился в этом эпизоде правдивости слова, интонации, взгляда, жеста. Он знал, что это чувствуют не только он сам, и режиссер, и оператор, но и пленка, волшебная пленка, обладающая беспощадной чувствительностью к правде и лжи на экране.
Если бы можно было не растерять эту драгоценную достоверность! Если бы можно было без паузы, без остановки перейти к следующей сцене! Никто не догадывался, как он, пожилой, седой человек, закаленный на съемках актер, молил об этом чуде…
Но в тот же миг голос режиссера произнес:
— Стоп!
Свет погас. Осветители, буднично переговариваясь, потащили треножник.
— Прикройте ему левое ухо! — сердито сказал оператор. — Надо помнить, как голову освещать!
Михаил Михайлович молча встал, отошел от стола, где сиротливо лежала надкушенная булочка, и снова прислонился к косяку.
Помреж Галя быстро, по-хозяйски складывала газету. Рабочие с грохотом передвигали стулья. Михаил Михайлович зажмурил глаза, отдыхая. И тотчас же чувство тревоги опять шевельнулось в нем.
Он покосился на режиссера: тот не глядел в его сторону. Но он знал, что режиссер думает о том же, что и он.
Должна начаться съемка очень важного куска — сцены в кабинете, когда к Ленину приходит молодой рабочий. На репетициях сцена не удавалась. Они репетировали много раз, опять и опять возвращаясь, доискиваясь причины неудачи, пока не измучились вконец. Сейчас режиссер решил перейти к съемке.
Неподалеку от Михаила Михайловича стоял его партнер, студент-химик. Ему-то и предстояло играть в этой сцене рабочего. У него не было ни мастерства, ни знания законов кинематографа, ни профессиональной искушенности. Все, чем он обладал, — это были чистота, непосредственность чувства, искренность взгляда. Но больше ничего от него и не требовалось. И Михаил Михайлович не тревожился за него.
Студент переминался, волнуясь, обдергивая вздрагивающими пальцами куртку, не спуская глаз с режиссера. Ему и в голову не приходило, что стоящий рядом с ним знаменитый народный артист волнуется перед съемкой куда больше, чем он.
И вот съемка началась.
Как будто все шло гладко. Но чем дальше развивался эпизод, тем глубже охватывала Михаила Михайловича тревога.
Вот он встал, прошелся перед аппаратом по кабинету, повернулся к собеседнику, переспросил его… Студент ответил хрипловатым от волнения голосом, и Михаил Михайлович подошел к нему ближе. Сейчас собеседник говорил, а Михаил Михайлович стоял перед ним, наклонив набок голову, и слушал. Он чувствовал: все было похоже — движения, жест, наклон головы… Приметы были верны, приметы были много раз проверены.
И все же чуда не случилось и на этот раз. Эпизод опять не удался.
— Почему, почему снова неудача? — говорил Михаил Михайлович, сидя в комнате режиссера после съемки. Он уже разгримировался, надел свой обычный костюм. — В чем моя ошибка? Я знаю, что ошибаюсь в главном. Но как это найти, как исправить? Как?
Он вскочил со стула, пробежал по комнате и опять сел. Он глядел на режиссера, и тот прочел в этом взгляде мольбу, доверие, отчаяние — все то, что мог прочесть только он один.
— Как найти, как исправить? — повторил Михаил Михайлович снова.
Режиссер молча задумчиво смотрел на него.
— Слушай, — наконец сказал он. — Мне кажется, я понял, в чем твоя ошибка.
— Ну? — Михаил Михайлович придвинул к нему стул. — Ну, ну? — повторил он и протянул к нему руку, словно хотел тут же схватить, зажать в ладони, как птицу, это важное, бесконечно необходимое ему слово.
— Пока иди домой, отдохни, — сказал режиссер медленно. — Мы поговорим завтра.
Дома в комнате Михаила Михайловича на полу возвышались горы книг с белеющими между страниц закладками: ленинские статьи, материалы, стенограммы выступлений, воспоминания современников, книги писателей, которых любил Ленин… Книжные горы с каждым днем росли, увеличивались, до письменного стола было почти невозможно добраться, но Михаил Михайлович запрещал убирать их.
Он взял одну из книг, раскрыл ее. И тотчас же могучий поток ленинской речи хлынул к нему с глянцевых страниц; он попробовал повторить эти слова вслух и, тяжко вздохнув, положил книгу на место.
— Ты бы отдохнул… — сказала жена, с состраданием глядя на него.
— Пойми, пойми… — говорил Михаил Михайлович, не слушая. — Пойми, что любой художник, когда пишет портрет самого великого человека, ищет для изображения один ракурс, одно душевное состояние. Если он их верно нашел, верно передал, — он добился удачи. А мы… Мы ищем сотни ракурсов, сотни поворотов, мы стремимся показать его во всяческие минуты его жизни, в различных условиях, различных душевных состояниях. Я, я, обыкновенный смертный, должен знать об этом великом человеке все; все вместить в себе, все передать. Откуда мне найти в себе такую силу?
— Помнишь, что я говорила, когда ты только начал работу? — сказала жена тихо. — Я сказала тебе: не забывай, ты идешь на подвиг…
— Почему у меня опять не удался этот эпизод? — продолжал Михаил Михайлович, не слушая. — Все было верно: каждый шаг, каждое движенье… Но никакой техникой я не мог добиться главного, потому что этого главного не было во мне самом. И дело уже не в актерском таланте. Может быть, в таланте сердца? — Он потер лоб. — Пойми, — продолжал он. — Нельзя сыграть большое, не проникнувшись большим. Я знаю, для этого образа мало быть только актером. Он заставляет нас чувствовать, думать по-другому. Он живет во мне, в тебе, в каждом из нас. Но как это раскрыть? Как это найти в себе?
Он махнул рукой и встал.
— Пойду на улицу… — сказал он устало. — Все равно не усну. А завтра снова вставать в три утра…
Заснеженный переулок был безлюден. Москва засыпала рано; в этот час многие окна были темны. В стеклянной будке на перекрестке сидел, нахохлившись, озябший регулировщик. Юный снег опускался на плечи бронзового Пушкина, на окаменевшие от стужи цветы, лежащие у подножия памятника.
На бульваре стояла деревенская тишина. Снег замел следы на дорожках, засыпал все скамейки. Из кустарника, ощерившись, выскочил похожий на лисенка щенок, за ним показался бородатый человек в шубе и сказал заискивающе:
— Хочешь еще гулять, Пифка?
Михаил Михайлович дошел до конца бульвара и повернул обратно.
Голова его мерзла под теплой шапкой. Чтобы удобней было гримироваться, он сбрил наголо свои седеющие густые кудри, но все еще не мог привыкнуть к этому.
В подъезде под лампочкой, держа на коленях кошку, сидела лифтерша. Это была маленькая молчаливая женщина в мужских валенках.
Остановившись возле нее, Михаил Михайлович ждал, пока лифт спускался с одиннадцатого этажа.
— Ну, скоро и вам пора домой! — сказал он, вздохнув. — А вы далеко живете?
— В Люберцах, — ответила лифтерша и улыбнулась.