Она хорошо знала этого чудаковатого жильца с большой суковатой палкой. Она знала, что он артист, но ни разу его на экране не видела, потому что в кино не ходила: не было времени. От других жильцов она слыхала, что он очень известный, даже знаменитый артист, но как-то не могла поверить, что этот рассеянный человек в застегнутом не на ту пуговицу пальто и криво повязанном шарфе может быть знаменитостью.
Каждый вечер, проходя мимо нее, он останавливался и спрашивал, где она живет. И каждый раз она отвечала, что живет в Люберцах, и он тут же забывал об этом.
Сейчас, когда он остановился, она знала, что он опять спросит то же самое, и поэтому улыбнулась. Но тут же ей стало неловко, и она сделала вид, что улыбнулась кошке.
Лифт опустился на первый этаж, Михаил Михайлович открыл дверь, но не вошел, а продолжал стоять, глядя на лифтершу.
— В Люберцах! — повторил он. — Так далеко?
— Ничего, — сказала лифтерша. — Зато я здесь в вечернюю смену. Утром успеваю приготовить обед, отправить дочку в школу…
— Вот оно что! А где работает ваш муж?
— Он с нами не живет, — сказала лифтерша и смутилась.
— И совсем к вам не приходит? — спросил Михаил Михайлович, растерявшись, и тоже смутился.
— Приходит, — ответила лифтерша. — Когда пьяный.
Наступило молчание.
Михаил Михайлович смотрел на эту маленькую женщину в валенках, которую столько раз встречал, и думал: почему он ничего о ней не знает? Каждый вечер он проходил мимо, здоровался, о чем-то спрашивал… И все же ничего о ней не знал.
Он всегда считал, что ему интересен каждый человек, любил задавать вопросы своим собеседникам. Но на самом деле, едва человек, рассказывая о себе, задевал что-то в его душе, как он уходил в собственные мысли.
Собеседник продолжал говорить, он кивал головой, но душа его была поглощена чем-то иным, очень важным для него, или тем, что порой казалось важным, потому что заставляло вспомнить прочитанную книгу или найденную для роли деталь.
Слушая собеседника, он прежде всего слушал самого себя, и рождающийся в нем отклик был так глубок и силен, что голос собеседника как бы отдалялся, становясь все глуше и глуше, пока, наконец, Михаил Михайлович не возвращался опять к беседе, словно включал в себе невидимый приемник.
Сейчас он стоял у лифта, и ему не хотелось уходить.
Он смотрел на эту женщину и опять спрашивал себя: как случилось, что он ничего о ней не знает? Он обладал уменьем полностью отождествиться с героем, роль которого играл, проникнуться до конца его жизнью на сцене или экране. Но умел ли он по-настоящему проникнуться жизнью людей, которых встречал?
Его считали добрым человеком, и он сам был убежден, что это так, потому что никогда не делал людям зла. Достаточно ли этого? Он берег себя для того, что считал в своей жизни главным. И может быть, именно поэтому сейчас, в работе над самым дорогим ему образом, когда от него потребовалась истинная заинтересованность в чужой судьбе, он не нашел ее в своей душе и к нему пришла расплата…
Женщина у лифта глядела на него доверчиво и спокойно и ждала, что он уйдет. Но он не уходил.
— Дочка хорошо учится? — спросил он машинально, не переставая думать о своем.
— Отличница, — сказала женщина и улыбнулась. — До того хорошая девочка — передать невозможно! В этом году школу кончает…
— А после школы куда пойдет? Как вы решили?
Женщина удивленно посмотрела на него. Жилец с одиннадцатого этажа продолжал стоять, расстегнув пальто, и ждал, что она ответит.
— Правду сказать, ничего еще не решили. То одно думаем, то другое…
— Да… — сказал Михаил Михайлович задумчиво и вздохнул. — Это не так-то просто… — Он представил, как они толкуют вдвоем — мать и дочь, — попробовал представить себе их жизнь… — Послушайте… — сказал он. — Может быть, стоит вашей дочке поработать в цехе на студии? Она могла бы у нас и специальность получить…
— Ей на медицинский хочется… — сказала женщина застенчиво.
Она еще раз вгляделась в чудаковатого человека в меховой шапке. И вдруг, неожиданно для себя, стала рассказывать ему все, о чем они вдвоем с дочкой думали, все, что волновало их и заботило.
Она рассказала о муже, о том, как они разошлись из-за того, что муж пьет, и как раньше нежно любили друг друга, показала фотографию дочки, объяснила, почему девочке хочется учиться на медицинском… Она сама не понимала, откуда у нее брались слова: рассказывать о себе она не любила и всегда боялась, что другим неинтересно ее слушать.
Но этот человек слушал так, будто все, о чем она говорила, касалось его самого, было так же важно ему, как и ей. И она продолжала рассказывать, испытывая удивительное чувство облегчения и успокоения, словно переложила свою ношу на чужие плечи.
А человек стоял перед ней, чуть наклонив голову набок, засунув палец за вырез жилета, и глядел на нее внимательными, блестящими глазами.
Ей показалось, что он удивительно похож на кого-то бесконечно ей знакомого и близкого.
Но на кого он похож, она так и не поняла.
САМАЯ ДОЛГАЯ НОЧЬ
Как всегда бывает на юге, темнота наступила сразу: едва потух закат, как на город обрушилась сухая, знойная ночь, веющая запахом моря, жареной рыбы и нагревшихся за день крыш.
В переулке рядом с клиникой жильцы обычно садились в это время ужинать. По южной привычке летом ужинали прямо на улице, вынося из дома столы и табуреты и расставляя их под деревьями. В густой пыльной листве акаций загорались яркие лампы; на ветвях грелись, точно змеи, длинные электрические провода, переброшенные из раскрытых окон. Свежо и крепко пахло разрезанным арбузом. В трещинах между камнями изо всех сил звенели бесстрашные городские сверчки.
Тоня выросла в этом большом южном городе, никуда отсюда не уезжала, и ей казалось, что так люди живут повсюду. Для нее, как для всех ее сверстников, улица была продолжением дома. У них в семье тоже ужинали во дворе под акацией, а потом Тоня вместе с сестренкой уносила со стола тарелки, полные тяжелых полосатых корок арбуза.
С четырех сторон во двор выходили окна и завитые диким виноградом галерейки; вечером было видно, как в квартирах, освещенные ярким светом, двигались, разговаривали, сидели, смеялись, ссорились люди, а иногда казалось, что видишь все это в театре. После ужина Тоня любила оставаться во дворе: она садилась на скамейку под акацией, смотрела на освещенные окна, и ей представлялось, что это не соседи, которых она знает с детства, а какие-то незнакомые люди с незнакомой, таинственной жизнью…
Все это бывало, когда Тоня училась в школе, и сейчас ей казалось, что с той поры прошло бесконечно много времени. Сейчас Тоня так уставала к вечеру, что уже ни о чем не думала, глядя на чужие окна.
Сегодня день выдался особенно трудный: в ворота клиники то и дело въезжали машины «Скорой помощи». Вывихи, переломы, ожоги, аппендициты… Дежурил сегодня Антон Кириллович. Санитарки и сестры любили его больше других врачей. Это был рослый, широкоплечий человек с рано облысевшей головой и добрыми детскими глазами. Тоню поражало, что даже в самые трудные операционные дни Антон Кириллович никогда не терял ровного и даже как будто веселого расположения духа. Зайдя в палату, где лежали после операции тяжелые больные, он шутил с ними и разговаривал так, словно они были совершенно здоровыми людьми. Когда он проходил по вестибюлю, где томились, изнемогая от тревоги, родственники больных, те бросались к нему, и он охотно останавливался и стоял на сквозняке в своем белом халате с засученными рукавами, высокий, плечистый, с загорелыми щеками рыболова, и отвечал всем весело и спокойно, будто никуда не торопился.
«Как он может шутить? — думала Тоня, глядя на добродушное лицо Антона Кирилловича. — Ведь он разговаривает с женой того больного, у которого операция продолжалась четыре часа. После операции самому Антону Кирилловичу делали инъекцию камфары, так он измучился. А сейчас шутит…»