Грибов снова тяжело вздохнул и высморкался. Дождь стучал по крыше кабины, молнии освещали мокрый темный лес и неестественно белые камни близ дороги. Гром стихал, отдаляясь, и лишь ворчал после каждой вспышки молнии, словно разбуженный.
Наклонившись, Грибов лениво счищал с пальто комочек грязи.
— Думал перед отъездом в порядок себя привести, — пробормотал он. — А то, по совести говоря, уж очень на мне все земле предалось. Но не успел, да, признаться, и охоты не было… — Он покосился на Петю и вдруг сказал со злостью: — Только ты не вздумай мне советы давать! Молод еще меня учить. Понял?
Петя молчал. Неожиданно он соприкоснулся с чужой жизнью, с чужой бедой. Грибов запрещал ему говорить, но вместе с тем он понимал, что неожиданная откровенность Грибова и горестный, обращенный к нему рассказ налагали на него душевную ответственность, настойчиво требовали вмешательства.
— Послушайте! — волнуясь, сказал он и коснулся руки Грибова. — Я понимаю, конечно, не мне вас учить. Но разве можно человеку быть одному? Нельзя! — повторил он, все больше горячась. — Вот вы ушли с автобазы, где работали двадцать лет. Но ведь не только там хорошие люди, не только там товарищи! Дочь и зять поступили с вами подло, это верно. Так неужели же всю жизнь вам с этой обидой ходить, спины не разогнуть, глаз не поднять? Вы же, наверно, хороший работник, — говорил он, прижимая обе руки к груди. — А ведь только работа душу человека возвеличивает! — сказал он, повторяя слова отца, которые слыхал от него столько раз, что сейчас они казались ему своими!
— Да ну тебя! — сказал Грибов устало. — Я не хуже тебя знаю, на чем булки растут…
— Вы едете сейчас на новое место, на стройку, — продолжал Петя, не слушая. — Попробуйте там поработать с радостью, с душой, не прячьте глаз от людей, не отворачивайтесь от товарищей. И, ей-богу, вам сразу станет легче. Поверьте мне! Поверьте! — горячо говорил он, заглядывая в лицо Грибову.
Грибов, странно усмехнувшись, посмотрел на Петю и открыл дверцу машины.
— Вы куда? — спросил Петя испуганно.
— Спать пошел, — ответил Грибов, вылезая. — Дождь-то уже перестал, пока мы разговоры разговаривали…
Дождь и впрямь перестал.
Справа еще темнели тучи, но впереди уже виднелось чистое небо с блестящими, словно промытыми водою, звездами.
Петя услыхал, как хлопнула дверца грузовика. Все стихло, только слышался ровный стук колес.
Петя откинулся на спинку сиденья и глядел перед собою. Впечатления большого, удивительного дня переполняли его. То всплывало перед ним лицо Марьи Егоровны, и он слышал ее тихий грудной голос; то виделся ему Грибов, сидящий в углу кабины, усталые его глаза, сгорбившиеся плечи… Он думал о том, что за всю жизнь не увидел и не узнал столько, сколько привелось ему узнать за эти дни дальней дороги.
Снова и снова передумывал он свой разговор с Грибовым. Сумел ли он убедить Грибова, нашел ли в разговоре нужные слова? Или вел себя по-мальчишески? Никто не мог ему ответить на этот вопрос, кроме него самого…
Казалось, уже должен был наступить рассвет, но ночь все тянулась, все длилась, и Пете чудилось, что ей не будет конца. Он то ложился на сиденье, подпихнув под голову «думку», то снова садился… Слева небо чуть посветлело, сквозь облака проступила размытая, слабая краска. Облака из черных стали серыми, потом голубоватыми, потом розовыми…
Но всего этого Петя уже не видел. Он заснул.
Сквозь сон он чувствовал, что кто-то гладит его по лицу теплыми пальцами, но был не в силах разлепить глаза. Он смутно различал новый звук, примешивающийся к шуму поезда, — мягкий и вместе с тем властный. Этот звук то приближался, словно накатываясь, то замирал, превращаясь в тихое, мурлыкающее шипенье.
Поезд замедлил ход и наконец остановился. Не открывая глаз, Петя прислушался. Теперь он ясно различал глухие певучие удары, а потом снова этот шелест, невыразимо нежный, с длинными протяжными перекатами. Ощущение тепла и света все росло и наконец достигло такой яркости и силы, что Петя засмеялся от радости и вскочил.
И тотчас же прямо в глаза ему ударила могучая блистающая синева.
Перед ним было море. Округлые волны накатывались на гальку, лежащую почти у самой насыпи. Море было непостижимо близко, — казалось, что прямо с платформы Петя может прыгнуть в сверкающую под солнцем воду. Легкие, как бы дымящиеся тени скользнули по морю, и солнце отражалось в каждой его капле слепящими искрами.
Первый раз в жизни Петя видел море. Все эти дни в дороге он думал о том, как бы не проспать, как бы заранее подготовиться к этой минуте. И вот море само его встретило. Оно казалось еще торжественней, еще прекрасней, чем представлялось ему, и вместе с тем было таким знакомым, словно он жил возле моря всю жизнь.
Выскочив из кабины, Петя растерянно стоял, не зная, что ему делать: то ли бежать и окунуться в свежую утреннюю воду, то ли любоваться волнами отсюда, с высокой платформы.
Он был так занят своими мыслями, что не заметил происшедших вокруг него перемен. В это время машину Грибова уже скатили по деревянным сходням на дорогу. Грибов стоял возле водокачки, а какая-то высокая худая женщина, зажав под мышкой живую курицу, говорила ему пронзительным голосом, размахивая загорелыми руками:
— Нет, вы Семенчука не слухайте, вы меня послухайте. Он вас на старый шлях посылает. Так старый же шлях закрытый! Вы поезжайте мимо того ставка, а за ставком будет вербочка. Так вы туда, где вербочка, не вертайте, а езжайте все прямо и прямо, до самого нового моста. А як проедете новый мост, тамочки и будет Осиповка. Розумиете?
— Понял, — хмуро ответил Грибов. Повернув голову, он увидел Петю, и в глазах его что-то мелькнуло. — Ну, прощай, казак! — сказал он, подходя к платформе.
Петя спрыгнул с платформы и подошел к нему.
— Ты там, того… — сказал Грибов, смотря в сторону. — На первую должность едешь, работай как надо. Слышишь?
Он покосился на Петю, и в глазах его Петя увидел виноватость и теплоту. Грибов долго глядел на него из-под густых седых бровей, потом хлопнул его по плечу и повернулся от платформы к машине. Петя рванулся было за ним, стремясь что-то спросить, но Грибов не заметил его движения или не захотел заметить.
— Счастливо вам! — только и сказал Петя.
Грибов не обернулся.
Петя видел, как он сел в машину, как включил вторую передачу, и вот зеленый грузовик покатил по шоссе дальше и дальше от поезда.
А Петя все стоял у дороги.
Ему казалось, что этот теплый весенний день занялся для него. И все — белая галька, прозрачная, в оборочках медуза, лежащая у насыпи, блеск солнца, свежий ветер и этот торжественный, удивительный, непрекращающийся гул моря, — все обещает ему счастье.
1953
ХРАНИТЕЛЬ ВРЕМЕНИ
В пейзаже Риги есть неизъяснимая прелесть, но к нему привыкаешь не сразу.
Каналы с темной водой, на которой неподвижно лежат большие золотые листья, старый город с его узкими улочками и железными петушками на островерхих крышах уцелевших старинных домов… На вершине разбитой бомбами кирхи стоит каменный апостол, горестно воздев к небу руки, с которых ниспадает библейская мантия, и опустив лицо, изборожденное дождем и осколками снарядов. Ленивые, жирные голуби, похожие на елочные игрушки, переваливаясь, бродят по мостовой и садятся на крылья машин, стоящих возле гранитного подъезда министерства; у перекрестков блестят стрельчатые фонари, укрепленные на крюках, вбитых в толстые, как у бойниц, стены… Мало что напоминает здесь русские города.
Но войдя в университет, я почувствовала себя дома.
Все показалось здесь знакомым.
По особой шелестящей тишине, которую рассекал негромкий, ровный голос, можно было без труда догадаться, что на первом этаже находятся аудитории и сейчас идут лекции. Я поднялась на второй этаж. Сквозь закрытые двери донеслось потрескиванье, легкое шипенье, позвякиванье химической посуды — тонкие, мелкие шумы лаборатории. На третьем этаже коридор вдруг озарился голубой металлической вспышкой, словно блеснула молния, — очевидно, в лаборатории ставили опыт. Я поднималась все выше с тем же ощущением, что пришла домой: все было знакомо — расположение коридоров и дверей, сухой и горьковатый запах книг, соединение тишины и далекого говора, многоголосого, с певучими перекатами…