Лелечка ходила по утрам за покупками, готовила обед, вела все домашнее хозяйство. Она уже не говорила, что не создана для этой жизни, не вздыхала, что в ней загублено музыкальное дарование. Единственное, что осталось в ней от прежней Лелечки, это розовый халатик с бантиками, который она, как и раньше, надевала по утрам.

Иногда вечерами она спускалась во двор, чтобы посидеть под платаном вместе с соседками. Когда ее спрашивали, почему она больше не играет на рояле, Лелечка только махала рукой и говорила:

— Бог с ним совсем, с этим роялем. Только место в квартире занимал.

…Старушка замолчала, и я спросила тихонько:

— А где же сейчас Лелечка?

— Ася Петровна! — сказала толстуха горестно. — Кто же так рассказывает, Ася Петровна? — И она сама досказала мне конец.

Год назад муж Лелечки умер от инфаркта. Умер во сне, не разбудив ни ее, ни сына. Лелечка пережила его только на один день. Они похоронены рядом.

Так я услыхала этот рассказ в тихом вечернем дворике. Крупные южные звезды уже заполнили небо, с галереек сквозь листву дикого винограда пробивался свет.

Где-то со стуком распахнулось окно, и я увидела, что это окно Лелечкиной комнаты. Там тоже зажгли свет, легкая штора тихонько раздувалась от ветра.

И тут я услыхала, как из окна, свободно, плавно и могуче, полилась музыка: то был вальс Шопена.

Вальс играла рука сильная и точная, музыка была прозрачной, полной изящества, каждый звук казался глубоким, бархатно-певучим. Музыкант обладал собственной манерой удара по клавишу, придающей звуку особый оттенок, — это была манера зрелого, одаренного пианиста.

— Кто это играет? — спросила я, переведя дыхание.

— Так это же Валя! — сказала толстая соседка. — Лелечкиного сына жена. Он недавно женился. Хорошая такая девушка, в консерватории учится. Можете представить, на музыкальном конкурсе в Швейцарии уже премию получила. Мы прямо все ахнули.

— В Швеции был конкурс, — с достоинством поправила старушка.

— Ну пусть будет в Швеции, большое дело! Важно, что премию получила…

Толстуха подбросила на руках ребенка, тот снова схватил ее за ухо и залился смехом. Старушка, простившись, пошла восвояси.

А я все сидела, слушая вальс, и мне казалось, что он наполняет дворик свежестью дождя, запахом моря, шелестом ветра, жемчужным блеском росы… А вальс звучал все ярче, все свободней — волшебный шопеновский вальс, что играла неизвестная мне молодая женщина, играла в память матери, которой уже нет на свете, в память великой материнской любви.

И каждый звук этой музыки, летящий в ночную теплую тишину, говорил о том, что истинная любовь бессмертна.

СЛУЧАЙ ИЗ ПРАКТИКИ

Хранитель времени img_33.jpeg

Прошлой весной в редакцию пришло письмо. Открыв его, я удивилась: внутри конверта, кроме исписанного листка, лежал вырезанный из газеты очерк, написанный мною более пятнадцати лет назад. Письмо начиналось так:

«Чтобы вы сразу меня вспомнили, посылаю вам эту вырезку: вы приходили в детскую больницу, где я работаю врачом, а потом написали о нашем отделении, в том числе обо мне. Было это осенью, перед Октябрьским праздником. Не помню почему, но я упомянула, что седьмого ноября мне исполнится ровно сорок лет, вы поздравили меня, а потом пошутили, что в первый раз встретили ровесницу Октября, но написать об этом, вероятно, не придется, потому что вряд ли кто-нибудь поверит, что такая встреча может произойти случайно… С той поры прошло много лет, много перемен было в моей жизни. Очень хотелось бы вас повидать. Может быть, найдете свободную минуту и заедете к нам? Я уже давно бабушка, и, как вы понимаете, мне давно не сорок…»

Мне не понадобилось перечитывать газетную вырезку, чтобы вспомнить автора письма: все сразу встало перед моими глазами. В тот вечер шел мокрый снег, на улице было скользко и сыро, я продрогла, и, когда вошла в слабо освещенную палату, меня сразу обдало теплом. «Как в оранжерее…» — подумала я и тут же поправила себя: нет, тепло было легким и мягким, без тяжелой оранжерейной влажности, и все-таки ощущалось в нем нечто неуловимое, заставляющее думать о теплице. Что это было, я поняла только потом.

Поняла, когда женщина-врач подвела меня к кроватке, где лежал неправдоподобно маленький сверток, в котором я с пронзающей жалостью угадала тело ребенка; крошечное личико казалось отрешенным и строгим, будто страдания приблизили ребенка к взрослым, заставив его собрать все силы для борьбы за жизнь. В палате лежали грудные дети самого раннего возраста. Я вглядывалась в их лица, маленькие и беззащитные, как лепестки цветов, и думала: сколько трудностей, наверное, встает перед врачом, если больной не в силах ни пожаловаться, ни объяснить, ни рассказать, и все, о чем ребенок может поведать миру, выражено лишь в его жалобном плаче…

Моя спутница, словно угадав, о чем я думаю, сказала негромко:

— Врачу, работающему здесь, необходимо обладать особой обостренностью чувств. Иногда мне кажется, что, беря на руки ребенка, я чувствую, как мне через ладони, через кончики пальцев передается его боль…

Держа в руке конверт с письмом этой женщины, я явственно увидела ее лицо, когда она стояла рядом со мною в дышащей теплом палате, и то, как она протянула руки, говоря о боли ребенка, — большие руки, повернутые ладонями вверх, словно на них лежало невесомое, как стебелек, горячее детское тело…

«Одно из необходимейших качеств врача, — думала я, — умение отождествиться с больным, понять и почувствовать то, что мучает человека. Этим и определяется, быть может, истинность врачебного призвания. Наверное, потому так и запомнилась мне эта женщина в белом халате, что я ощутила идущую от нее умную, прочную силу…»

Я была уверена, что встречусь с ней в ближайшие же дни после получения письма, но, к стыду моему, сделала это лишь спустя несколько месяцев.

Стояла уже не весна, а осень.

Двор нового дома был усыпан сухими желтыми листьями, и пахло там влагой и прелью, как в парке. Дворник сметал листья с асфальта, а они выпрыгивали из-под жесткой метлы, как живые, шурша и сталкиваясь друг с другом…

На мой звонок дверь открыла девочка лет 15—16 в джинсах, стянутых кожаным поясом, покрытым металлическими шипами и бляхами, как на конской сбруе. Опершись о косяк, девочка смотрела на меня без тени любопытства: глаза у нее были серые, с длинными ресницами.

— Мне нужна Любовь Сергеевна Николаева, — сказала я.

— Я — Любовь Сергеевна Николаева, — сказала девочка равнодушно.

Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга.

— Может быть, здесь живет еще одна Любовь Сергеевна? — спросила я осторожно. — Видишь ли…

— Все понятно. — Девочка пожала плечами. — Бабушка, к тебе пришли! — крикнула она куда-то в пространство и, повернувшись, пошла в глубь коридора.

Хотя доктор Николаева вышла ко мне не в белом халате, а в домашнем фартуке с прилипшей к нему мукой, я узнала ее сразу.

Конечно, пятнадцать с лишним лет не прошли бесследно, но в общем-то доктор Николаева изменилась мало: так же открыто и пристально смотрели ее глаза, такими же были их цвет и блеск, такой же быстрой казалась готовность к улыбке…

Когда мы, усевшись, начали нашу беседу, вошла уже знакомая мне девочка. На ней была голубая куртка с капюшоном: очевидно, девочка собралась уходить.

— Люба, как у тебя с письменным заданием по литературе? — спросила бабушка.

— Нормально, — ответила Люба, глядя на себя в зеркало.

— Что значит «нормально»? Неужели нельзя ответить по-человечески?

— Бабуленька, — сказала Люба, поправляя волосы. — Когда тебя спрашивают, как ты себя чувствуешь, ты отвечаешь: «Ничего». Ты что — думаешь, в твоем ответе больше информации?

— Нет, только послушать эту девчонку! — воскликнула доктор Николаева, всплеснув руками. — Иди сюда, я «молнию» тебе застегну…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: