Суетное мирское знание, которым так гордился эллинский и римский мир, вообще не имело в глазах первоначальных христиан никакой ценности, ибо оно противостояло подлинной, с их точки зрения, мудрости, которую бог мог вложить в души тех, кого он избрал. Евангелие утверждает: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное» (Матф. 5:3). Праведность человека от веры, а не от знания, истинная духовность в служении богу, только она может способствовать спасению человека, в то время как мирская мудрость лишь ведет его к греху и погибели. В Послании апостола Павла к колоссянам прозвучало предостережение: «Смотрите, братия, чтобы кто не увлек вас философиею и пустым обольщением по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу» (Колосс. II, 8).
Такое отношение к мирской мудрости вытекало из принципиальных оснований христианства. Если бог есть высшая истина, то она непознаваема, ибо бог не может быть объектом несовершенного знания. Мудрость божия может быть дана только в Откровении, т. е. слове божием, поэтому истинная наука, с точки зрения христианина, — это постижение этого слова, истолкование его смысла, т. е. не познание в подлинном значении этого понятия, а экзегеза. Содержание христианского богословия дано неизменно, раз и навсегда, речь может идти лишь о путях раскрытия смысла, заложенного в слове. Таким образом, как бы ни кружил человеческий разум, в конечном итоге он придет к тому же, с чего начинал, к своему истоку. Подлинная наука, каковой для христианина могла быть только наука о боге, не может и не должна доводить свои положения до степени чувственно осязаемой наглядности, она не нуждается в логической стройности и математической точности. Она покоится на писаном слове бога, взятом в единстве с преданием, она в свете веры изучает всю истину, заключенную в тайне Христа. Отсюда вытекают еще две особенности: признание «естественности» чуда как своеобразного моста из царства идеи в сферу жизни (а чудо, к каким бы хитроумным толкованиям ни прибегать, противостоит рациональному познанию) и необходимость морального насыщения знания, превращения его из знания рационалистического в знание этико-религиозное.
Сила первоначального христианства заключалась в том, что оно, не поступаясь своими исходными позициями, тем не менее, находило возможности быстро реагировать на социальные и политические изменения, а также достаточно быстро вбирать в себя из языческого мира, его идеологии и культуры все то, что могло сделать и сделало его более могущественным. И если в сфере общественной священник постепенно из духовного наставника превращался в своеобразного представителя администрации, как произошло, например, с западными епископами, то в сфере идей христианство из замкнутой доктрины постепенно переросло в широкую и многослойную идеологию, ассимилировавшую значительную часть античного культурного наследия. Для этого, правда, понадобилось несколько веков.
Один из наиболее ранних сохранившихся фрагментов из сочинений христианских апологетов II в., принадлежавший Марциану Аристиду, утверждал, чтовера безусловно выше разума. Однако примерно в это же время начинает зарождаться в христианстве течение, которое не только признавало за античной культурой некоторую ценность, но и указывало на возможные пути ее использования, подчинив христианскому учению. Писавший по-гречески мученик Юстин предлагал видеть в языческой мудрости некий низший пласт, на который может опереться истинная мудрость, дарованная в Откровении, а потому являющаяся высшим авторитетом, как идущая непосредственно от бога. Кроме того, Юстин пытался доказать, что то лучшее, что имеется в культуре язычников, или, в свою очередь, имеет своим источником (хотя и неосознанно) откровения библейских пророков (так, например, считал он, Платон заимствовал идеи у Моисея), или перекликается с Библией, а поэтому может быть полезным в утверждении и распространении христианской религии. Эта линия была продолжена деятелями церкви II — первой половины III в. Климентом и Оригеном. Климент Александрийский, например, был убежден, что в диалоге «Государство» Платон предвосхитил появление мессии, описав некоего распятого на кресте праведника.
Тем не менее, преобладающий тон ранней апологетики — это яростные нападки и осуждение языческой культуры. Противодействие ей и еще большая неразборчивость в методах критики характерны для латинских апологетов, в особенности для Тертуллиана. Тертуллиан был родом из Карфагена, жил при Септимии Севере. Он принял христианство уже будучи взрослым и стал наиболее страстным, даже яростным его защитником. Это объяснялось не только чертами его характера и превратностями личной судьбы, но и том, что жизнь его пришлась на то время, когда христианство превращалось в массовую религию, вербуя все новых и новых сторонников, в том числе и из более высоких и обеспеченных слоев общества. Оно становилось социально значимой силой и нуждалось уже не в оправдании, но в нападении. Лучшего исполнителя этой задачи, чем запальчивый и ригористичный Тертуллиан, трудно было отыскать. Он заявил, что не может быть ничего общего между Афинами и Иерусалимом, между академией и церковью, между философом и христианином, между питомцем Греции и небом. Вера для Тертуллиана не только несравненно выше всякой науки, но ее вообще ввиду абсолютного превосходства нельзя даже сопоставлять с разумом. Лишь свободный от науки человек, полагал апологет, может быть настоящим христианином, ибо только незапятнанной знаниями душе присущи высокие нравственные начала. Категорические максимы Тертуллиана были резюмированы в средние века как «верую, ибо абсурдно», хотя сам он никогда не писал этой фразы. Тем не менее Тертуллиан тоже не свободен от влияния римской риторики, он, собственно, нападает на античную культуру, пользуясь во многом ее же методами. Надо сказать, что нигилистическое отношение Тертуллиана к разуму, философии, знанию находило в средние века едва ли не намного больше сторонников, чем «умеренная позиция» Юстина и его последователей.
Живший через сто лет после Тертуллиана Арнобий, успевший насладиться официальным признанием христианства (ум. в 327 г.), проводит в своих сочинениях мысль, что «мудрость человеческая есть глупость перед первым богом». Ни философское мудрствование, ни мирское знание, по его мнению, не могут привести человека к познанию бога, а следовательно, бесполезны. Но все же Арнобий не отметает их безоговорочно. Хотя разум и является ненадежным проводником, однако если человека ничему не учить, душа его останется подобной чистому листу. Следовательно, в знании и воспитании, но обязательно руководимых верой, есть некая польза.
Еще более ярко этот двойственный подход представлен у Лактанция, которого потомки называли «христианским Цицероном». Осуждая языческую мудрость и языческую литературу, Лактанций тем не менее следует их великим образцам. Он занят поисками пути и истинной мудрости. Отождествляя ее с христианским учением, он вместе с тем старается обогатить его философией, создать некий философско-христианский синтез, в чем предвосхищает Аврелия Августина. Идея соединения языческой образованности и христианской культуры пронизывает диалог другого апологета, Минуция Феликса, «Октавий» (III в.). Однако в IV в. Тертуллиан обрел достойного последователя: Фирмик Матерн требовал уничтожения языческих культов, а вместе с ними и всей языческой культуры.
Стремление поставить ученость язычников на службу христианству присуще таким деятелям церкви, как Иларий из Пуатье, — поэт и гимнограф, один из основателей монашества на Западе. Иларий в поисках лучших форм монашеской организации даже совершил путешествие на Восток, где изучал греческий язык, богословие и философию. Он пытался использовать мудрость, почерпнутую отчасти у язычников, для укрепления догматического богословия.
В большей степени философом был Марий Викторин, отличавшийся образованностью и прекрасным знанием древней философии. Он перевел на латинский язык сочинения неоплатоников, уделял много времени разработке логической проблематики. Для него не было вопроса, нужна ли мудрость язычников. Всей своей деятельностью он решил ее однозначно, соединив разум и веру. Вместе с тем реально вера у Викторина часто отступает под натиском разума, философ в нем сказывается гораздо сильнее, чем теолог.