…Старайся
Представить прошлое прекрасным сном,
Очнувшись от которого одно лишь
Узнали мы — что побратался я
С жестокой неизбежностью, родная,
Союз с ней насмерть заключив…
Там же, V, 1
Вообще, только лишившись короны, а вместе с ней иллюзий, вытекавших из доктрины божественного права королей, Ричард прозрел. Он вдруг увидел, что государство — это не родовое поместье, которым можно распоряжаться по усмотрению собственника, что жизнь, общество развиваются по законам, над которыми даже «помазанник божий» не властен, а сам должен сверять по ним свои действия, если желает сохранить не только корону, но и голову.
Вот так и с музыкою нашей жизни.
Сейчас я чутким ухом отмечаю
Неверный такт в расстроенной струне,—
А в строе государственном своем
Нарушенного такта не расслышал.
Там же, 5
«Я время убивал, но, им убитый, теперь часами стал я для него: „Минуты — мысли, тиканье их — вздохи, на циферблате глаз — их бденья знаки”» (там же).
Итак, Ричард II — олицетворение еще одного опыта феодального, провиденциального по своей сути ответа на запросы времени.
Психологически и исторически многогранно анализируется проблема времени в хронике «Генрих IV». Прежде всего очевидно, что время уже стало предметом всеобщего интереса, интереса не средневекового, а ренессансного. Стержень проблемы не в констатации краткости отпущенного человеку срока на земле, а в характере реакции героев драмы на это заключение.
В пьесе «Генрих IV» мы сталкиваемся с политиком, успешно воспользовавшимся временем, поскольку он уразумел его природу. В двух отношениях именно Ланкастеры, а не Иорки (хотя хронологически все выглядит наоборот) подготовили исходные посылки тюдоровской реакции на вопросы времени. Во-первых, они признали изменчивость времен в качестве постоянно действующего принципа политики и, во-вторых, увидели в «законном наследовании» престола, т. е. в преемственности власти — от отца к сыну, важнейший стабилизирующий фактор и мире феодальных распрей, полном диких случайностей. Этим было заложено начало формирования высшей ценности в тюдоровской концепции власти — преемственности среди изменчивости.
Известно, что Ланкастерам, оказавшимся (в лице Генриха Болингброка) на английском престоле в силу волевого акта — низложения Ричарда II, акта, разрушившего и опрокинувшего указанный принцип,— крайне важно было восстановить эту гармонию в отношении собственной династии и тем самым засвидетельствовать, что они не враги времени, а его орудие. В «Генрихе IV» именно эта забота сталкивается с явным нежеланием и неспособностью наследника Генриха IV взять на себя ответственность, вытекающую из принципа преемственности. Его беспутная юность — типичный образец феодального пренебрежения временем. В глазах практичного и расчетливого Генриха IV это превращало принца в «призрак наследника», что было равнозначно мятежу в собственном доме.
Но, как показало грядущее, суждение явилось ошибочным. Когда настал час испытаний для отцовского трона — на севере Англии вспыхнул грозный феодальный мятеж,— принц Генрих проявил волю и ум, чтобы взять на себя историческую ответственность, вытекающую из той гармонии времен, врагом которой он столь долго казался.
Все искуплю я головою Перси;
Под вечер дня, отмеченного славой,
Осмелюсь вам сказать, что я — ваш сын.
«Генрих IV», ч. I, III, 2
Так впервые аргумент времени стал орудием «возрождения» принца. Принц изъявил готовность порвать с созерцательным восприятием окружающего (позиция «природы») и занять позицию активную, деятельную (позиция «истории»). И если в начале драмы «Генрих IV» принц Генрих, этот «беглый участник» жизни, по сути дела, стоит в одном ряду с Ричардом II, то по мере развития сценического действия он постепенно отдаляется от него и в конце концов оказывается на противоположном полюсе.
Таким образом, если Ланкастеры, вопреки ожиданиям, сумели основать династию, если они оказались гораздо ближе к.Тюдорам, нежели хронологически более близкие к ним Йорки, то это случилось потому, что их мир был миром времени. На различных социальных уровнях этот мир выступал своей особой гранью. Время требует от человека сосредоточения. На уровне повседневности это проявляется в записывании человеком утром того, что предстоит сделать в течение дня; на уровне государя — в строгом следовании долгу. Другими словами, на всех уровнях жизнь в мире времени возможна только как выбор среди разнонаправленных «интересов». Именно поэтому историческое время оказывается единственным организующим началом жизни, им создается функциональное единство, соподчинение заложенной в мире и в человеке «разносторонности». Богатство — не для мотовства, а для разумной траты. И если Ланкастеры утвердились на престоле Англии без малого на столетие, то объяснение этому следует искать в умении слушать время. Пусть мир времени скучен, но он важен, пусть он ограничен и эмоционально беден, зато он устойчив, мир устоявшихся ритмов, что предпочтительнее зигзагов «актеров», живущих одним воображением или по «собственному календарю».
Наконец, в пьесе «Генрих IV» представлено и время счетное, чисто внешнее по отношению к круговороту человеческих дел. В самом деле, прислушаемся, о чем беседует мировой судья Шеллоу со своим управляющим:
Д е в и.
Да, вот еще сэр, чем же мы засеем ту большую пашню — пшеницей?
Ш е л л о у.
Да, красной пшеницей, Деви.
Д е в и.
Да, сэр. А вот счет кузнеца за ковку лошадей и за плуги.
Ш е л л о у.
Проверь счет и заплати.
Там же, ч. II, V, 1
Хотя жизнь в доме Шеллоу течет во времени, но время здесь лишь отметка для памяти следования неизменного. Это время не историческое, а циклическое — однажды заведенных и повторяющихся действий. Его носители — истинные «подданные времени» в отличие от тех, кто стремится его оседлать. И хотя, будучи поверженными, последние признают свою судьбу лишь «игрушкой» в руках времени, они живут в постоянном поединке е ним. Только дающий о себе знать закон природы — старость и немощь — заставляет признать его суверенность по отношению к делам человеческим. На первый план выступает объективное время, время как необходимость поступать так, а не иначе, диктующее политику его действия безотносительно к его субъективным желаниям. Здесь скрывался зародыш идеи исторической закономерности — объективного сцепления событий, которое сильнее воли государя. Так, на жалобу одного из мятежников, поднявших оружие против Генриха IV, приближенный короля граф Уэстморленд ответил: «Добрейший лорд, постигнув роковую неизбежность событий наших дней, вы убедитесь, что ваш обидчик — время, не король» (там же, ч. II, IV, 1).
В завершение нашего анализа проблемы времени в исторических хрониках Шекспира мы должны остановиться на образе «шута (глупца) времени». Кто это? Это прежде всего политикан, действиями которого руководит конъюнктура. Перед ним не возникает вопрос: куда в конечном счете направлен поток времени, отдельный момент в его течении приобретает для него абсолютное значение.
Разумеется, политикан может рассчитывать только на мимолетный успех (у Шекспира — он у времени лишь «краткосрочный арендатор»). Смешивая «больное», «расстроившееся» время со «здоровым», принимая такой поворот его за общее направление потока, «подданные времени» отдаются слепой власти случая, берут у счастья «час в наем» (Сонет 124). Таковы мятежные бароны, пожелавшие воспользоваться в корыстных целях «юридической слабостью» и моральной «запятнанностью» королевского титула, унаследованного Болингброком от низложенного им Ричарда II.
Итак, открытие исторического времени было по своему значению огромным скачком в миропонимании, и самопознании человека. Оно обусловило поворот человека к окружающей его действительности, и прежде всего к социальной действительности. В результате открылась истина, совершенно чуждая средневековому сознанию: жизнь постоянно ставит человека перед выбором, и неумолимое время оставляет ему лишь одну-единственную возможность — деятельность, дальновидность и расчетливость в обращении со временем. Аргумент времени раскрыл ничтожность традиционных этических ценностей, основанных на созерцательном отношении к миру. Однако Возрождение ни в коей мере не повинно в том, что из всего богатства человеческих реакций на открытие времени буржуазный век фиксировал внимание лишь на одной, превратившейся в символ веры рыцарей так называемого первоначального накопления: «Время — деньги».