Но при всем этом Гили не могла избавиться от мысли, что Гидон заблудился, сел не на тот автобус, сошел не на той остановке и теперь, конечно же, застрял в какой-нибудь дыре, сидит одинокий, дрожа от холода, на заброшенной автобусной остановке. Сидит он, съежившись, на железной скамье за железной оградой, между закрытой кассой и запертым киоском. И не представляет, как ему добраться до нее. Она должна прямо сейчас, в это самое мгновение, выйти во тьму, поехать, найти его и благополучно доставить домой…
Около десяти вечера Гили Штайнер сказала себе, что Гидон уже не приедет сегодня. И, по правде говоря, ничего она не обязана делать. Разве что разогреть и съесть самой рыбу с картошкой, которая стоит в духовке. И лечь спать, и встать пораньше, еще до семи утра, и отправиться в поликлинику, чтобы заняться своими докучливыми больными. Она поднялась, наклонилась к духовке, извлекла и швырнула в мусорное ведро и рыбу, и картошку.
Затем она выключила электрообогреватель, села на стул в кухне, сняла свои квадратные очки без оправы, немного поплакала. Но спустя две-три минуты плакать она перестала. Засунула в дальний угол ящика потертого шерстяного кенгуру и пошла вынимать из сушильной машины выстиранное белье. И почти до полуночи гладила и укладывала вещи — каждую на свое место. В полночь она разделась и легла.
В Тель-Илане начался дождь, и шел он, не переставая, всю ночь.
ПОДКОП
Песах Кедем, бывший депутат Кнесета, на склоне лет жил в доме дочери своей Рахели, на краю деревни Тель-Илан, расположенной в горах Менаше. Он был высок, горбат, вспыльчив и мстителен. Из-за сколиоза, болезни позвоночника, голова его наклонялась вперед почти под прямым углом, и этот наклон придавал телу некое сходство с вопросительным знаком. Ему уже исполнилось восемьдесят шесть, он был жилист, его грубая, шершавая кожа напоминала кору оливкового дерева. В общем, это был человек крепкий и взрывной, выходящий из берегов от обилия мировоззренческих взглядов и идеалов. С утра и до вечера бродил он по дому в комнатных туфлях, в майке и брюках цвета хаки, которые были велики ему и поддерживались парой подтяжек, скрещенных на спине. Носил он истрепанный черный берет (такие приняты в бронетанковых войсках), сползавший ему на лоб. Этакий танкист, вышедший в тираж. И непрерывно чем-нибудь возмущался: во весь голос проклинал он ящик шкафа, который не сумел выдвинуть; бранил дикторшу, читавшую известия и спутавшую Словакию со Словенией; закипал от западного ветра, что вдруг задул с моря и разметал его бумаги на столе, стоящем посреди веранды. Гневался на самого себя, потому что, когда наклонился собрать разлетевшиеся бумаги, больно ударился об угол проклятого стола, выпрямляясь.
Он так и не простил своей партии того, что она распалась и исчезла двадцать пять лет тому назад. Не простил врагам своим и соперникам, которые уже давно ушли в лучший из миров. Молодежь, электроника, новая литература вызывали в нем тошноту. Газеты печатали только грязь и гнусности. Даже синоптик, предсказывающий погоду в программе телевизионных новостей, виделся ему заносчивым красавчиком, чванливым и пустым, бормочущим глупости, не имеющим ни малейшего представления, о чем говорит.
Имена министров и нынешних лидеров страны Песах Кедем переделывал на свой лад, а то и вовсе намеренно забывал. Поскольку этот мир начисто забыл о нем самом. Вот только он, со своей стороны, ничего не забыл. Помнил мельчайшие подробности каждой нанесенной ему обиды, злобно хранил в памяти каждую несправедливость, допущенную по отношению к нему два с половиной поколения тому назад. Навечно занес на скрижали сердца каждую слабость бывших противников; каждое оппортунистское голосование на пленарных заседаниях Кнесета; каждую скользкую ложь, прозвучавшую на слушаниях парламентской комиссии; каждый случай сорокалетней давности, когда его товарищи по партии покрыли себя позором. Он обычно называл их «те самые мнимые товарищи» и не мог, упоминая двух второстепенных министров, своих современников, обойтись без кличек: «товарищ Позор» и «товарищ Провал».
Под вечер, когда он, бывало, сидел за столом на веранде, а дочь его Рахель — напротив, он вдруг начинал размахивать чайником, полным кипятка, гневно напускаясь на нее:
— Прекрасно, великолепно они выглядели, все эти социалисты, когда их вожак Бен-Гурион вдруг поднялся и поехал в Лондон пофлиртовать у них за спиной с их ярым противником, ревизионистом Жаботинским…
На что Рахель отвечала:
— Песах, если тебе неймется, поставь, пожалуйста, чайник на стол. Вчера ты пролил на меня йогурт, а еще минуту — и ты нас ошпаришь кипятком.
И даже к любимой дочери питал старик неизбывную, многолетнюю неприязнь: она хоть и безупречно заботилась о нем изо дня в день, однако не выказывала при этом никаких знаков особого уважения и трепетной почтительности. Каждое утро в половине восьмого она вытаскивала его из кровати, чтобы поменять или проветрить постельное белье (тело его всегда источало резкий, острый запах, словно залежавшийся сыр). Рахель без колебаний делала ему замечания по поводу запаха и заставляла летом дважды в день принимать душ. Два раза в неделю она мыла ему голову и стирала его черный берет. Вновь и вновь изгоняла она его из кухни (он, бывало, рылся в ящиках, ища шоколад, который Рахель прятала от него: она позволяла ему дольку в день, а иногда — целых две). Окриком заставляла она его спускать воду в туалете и, выходя оттуда, застегивать штаны. Изо дня в день раскладывала для него в пронумерованные блюдца лекарства: утреннюю норму; те, что следует принять в полдень, и те, что на ночь. Все это Рахель делала решительно, двигаясь резко, экономно, сжав губы, словно возложена на нее миссия по перевоспитанию отца в старости его, словно должна она искоренить его дурные привычки и отучить наконец-то от себялюбия и потакания собственным слабостям, которых хватало с избытком в его длинной прошлой жизни.
Вдобавок ко всему в последнее время старик начал жаловаться по утрам, что рабочие ночами подкапываются под фундамент дома, не давая ему спать, словно нельзя копать днем, в те часы, когда нормальные люди не спят.
— Копают? Кто копает?
— Да ведь это я тебя спрашиваю, Рахель, кто это копает у нас по ночам?
— Никто здесь не копает, ни днем, ни ночами. Быть может, только в снах твоих.
— Копают! Копают! Через час-другой после полуночи здесь такое начинается: и подкоп, и долбеж, словно кирками лупят, а иногда будто кто-то вгрызается и хрипит. Ты, по-видимому, спишь сном праведника, если ничего не слышишь. Ведь ты всегда спала как младенец. Что они там ищут у нас в подвале или под сваями дома? Нефть? Золото? Или еще не найденные свитки Мертвого моря?
Рахель поменяла старику снотворные пилюли. Но все без толку. Он не унимался, продолжая жаловаться по утрам на стук, на звуки, сопровождавшие ночные земляные работы, что велись прямо под полом его комнаты.
Рахель Франко, симпатичная ухоженная вдова лет сорока пяти, была учительницей литературы в школе поселка Тель-Илан. Всегда со вкусом одетая, она носила широкие юбки приятных пастельных тонов, подбирая под цвет им шейный платок, и даже в школу являлась на каблуках, надевала изящные серьги и тонкой работы серебряное ожерелье. Находились в поселке такие, кто неодобрительно косился на ее по-девичьи стройную фигуру и прическу «пони» с челкой, ниспадающей на лоб: «Женщина в ее возрасте! Да еще классный руководитель! И вдова! Для кого ей ходить расфуфыренной? Для Мики-ветеринара? Для ее маленького араба? Чью зависть она собирается здесь вызывать?»
Деревня была старой и сонной, ей давно миновало сто лет. Могучие деревья со спутанными кронами, красные черепичные крыши, небольшие усадьбы, многие из которых уже превратились в бутики, где выставляли на продажу вина из домашних погребов, острые маслины, сыры собственного производства, экзотические специи и редкие фрукты, а также разные художественные изделия, выполненные в технике макраме. Бывшие хозяйственные постройки стали небольшими галереями, полными завезенных из заграницы предметов искусства, красивых игрушек из Африки, кое-какой мебели из Индии… Все это продавалось приезжим, караваны автомобилей которых устремлялись сюда каждую субботу из городов, чтобы отыскать здесь вещи необычные, оригинальные, свидетельствующие об утонченном вкусе.