Как и ее престарелый отец, Рахель жила довольно замкнуто. Их маленький дом стоял на краю деревни, его просторный двор граничил со стеной кипарисов у местного кладбища. Оба они, отец и дочь, овдовели. Авигайль, жена депутата Кнесета Песаха Кедема, умерла от заражения крови много лет назад. Старший их сын Элиаз погиб в катастрофе (Элиаз был первым израильтянином, утонувшим в Красном море в тысяча девятьсот сорок девятом году). А муж Рахели Дани Франко скончался от инфаркта в день своего пятидесятилетия.
Ифат, младшая дочь Рахели и Дани Франко, вышла замуж за процветающего зубного врача в Лос-Анджелесе. Оснат, их старшая дочь, занималась торговлей алмазами в Брюсселе. Обе дочери очень отдалились от матери, словно винили ее в смерти их отца. И обе они не любили деда, который представлялся им человеком эгоистичным, избалованным и ворчливым.
Случалось, что, разгневавшись, старик забывался и называл Рахель именем матери: «Ну, в самом деле, Авигайль! Все это ниже твоего достоинства. Стыдись!»
Изредка, когда болел, путал он Рахель со своей матерью Гиндой, убитой немцами в маленькой деревушке под Ригой. И если Рахель, поправляя его, указывала на ошибку, он ворчал, отрицая свой промах.
Что до Рахели, то она ни разу не совершила неверного шага в отношении своего отца. Она терпеливо сносила и его пророчества о полном развале страны, и его назидательные речи, но его неряшливость и сибаритство искореняла железной рукой. Если он забудет поднять сиденье на унитазе перед тем, как помочиться, Рахель всучит ему в руки влажную тряпку и с почетом отправит туда, откуда он пришел, дабы сделал он то, что каждый культурный человек обязан сделать. Если прольет он суп на свои штаны, то должен будет встать немедленно посреди обеда, отправиться в свою комнату, сменить брюки и чистым вернуться к столу. Не уступала отцу, если тот неправильно застегивал пуговицы на рубашке, не мирилась с тем, что одна из штанин заправлена в носок. Когда, скажем, она выговаривала ему за то, что вновь он засел в туалете на три четверти часа да еще забыл закрыть дверь, то обращалась к нему по имени — Песах. Если уж очень сердилась на него, то называла его «товарищ Кедем». Но случалось иногда, весьма редко, что от одиночества его или печали вдруг защемит у нее сердце, охватит ее трепетная волна материнской нежности. Например, когда смущенно появляется он на пороге кухни, выпрашивая, словно ребенок, еще одну дольку шоколада. Она тут же уступала, давала ему то, что он просил, и называла его «папа».
— Снова бурят у нас прямо под фундаментом дома. Ночью, в час или в два, снова раздавались долбеж и стук кирок или лопат. Ты ничего не слышала?
— И ты тоже не слышал. Тебе показалось.
— Что они ищут у нас в подвале или под сваями нашего дома, Рахель? Кто они, эти рабочие? Возможно, они прокладывают туннель для метро у нас в Тель-Илане? Ты надо мной смеешься, но я не ошибаюсь, Рахель. Копают у нас под домом. Ночью я встану и разбужу тебя, чтобы и ты услышала собственными ушами.
— Нечего слышать, Песах. Никто там не роется, кроме, пожалуй, твоей совести.
Большую часть дня старик проводил лежа в шезлонге на вымощенной плитами площадке перед входной дверью. Если вдруг одолевала его жажда деятельности, он поднимался, бродил, словно злой дух, по комнатам дома. Спускался в подвал, чтобы расставить мышеловки. Бурно и настойчиво сражался с ведущей на веранду дверью, забранной сеткой от насекомых; в гневе тянул и тянул эту самую дверь на себя, хотя назначено ей было отворяться совсем в иную сторону. Проклинал кошек своей дочки, которые бросались врассыпную, заслышав топанье его комнатных туфель; спускался с веранды во двор, который когда-то был хозяйственным, но давно перестал быть таковым. Голова его наклонена вперед почти под прямым углом, и это придает ему сходство с мотыгой, черенок которой упирается в землю. Вдруг он неистово начинает разыскивать какой-то журнал или письмо в заброшенном курятнике, в сарае, где когда-то хранились удобрения, в кладовке с инструментами, забывая в процессе поисков, что же, собственно, он ищет. Схватив обеими руками какую-то беспризорную мотыгу, он зачем-то начинал копать ненужную канаву меж двух грядок, ругая себя на чем свет стоит за глупость; бранил арабского студента, не убравшего кучи сухих листьев; отбрасывал в сторону мотыгу и возвращался в дом через кухонную дверь. В кухне он открывал холодильник, минуту тупо смотрел на холодный, бледный свет, закрывал дверь с треском, от которого, дребезжа, танцевали внутри бутылки. Раздраженными шагами пересекал коридор, бормоча что-то себе под нос, возможно, гневно осуждая известных теоретиков социалистического движения Ицхака Табенкина и Меира Яари; заглядывал в ванную; проклинал Социалистический интернационал; минуя свою комнату, вновь по ошибке вламывался в кухню. Шея его согнута под прямым углом, а голова, увенчанная черным беретом бронетанковых войск, устремлена вперед, словно голова быка, норовящего кого-нибудь забодать. В кухне он немного пороется в кладовке, в шкафчиках, ища шоколад, застонет, разочарованный, и с треском захлопнет дверцы шкафчика. Его похожие на шерсть седые усы вдруг ощетинятся, как иглы ежа. Он стоит и минуту глядит в окно, погрозит худым кулаком козе, забредшей к самому забору, или одинокому масличному дереву на склоне холма. И снова проворно, негодующе, готовый все уничтожить на своем пути, топает меж предметами домашней обстановки, из комнаты в комнату, от шкафа к шкафу. Ему нужен некий документ, безотлагательно, видите ли, нужен ему. Его маленькие серые глазки всё бегают, бегают да высматривают, а пальцы роются, копошатся по полкам, по полкам… При этом он не прекращает изливать перед невидимой публикой всевозможные претензии, жалобы, доводы, цепь нескончаемых аргументов, окатывая свои недругов ушатами презрения и гневного сарказма, опровергая их и пригвождая к позорному столбу. Нынешней ночью он решил, окончательно и бесповоротно, что смело встанет с постели и спустится в подвал, прихватив мощный фонарь, чтобы застичь врасплох тех, кто копает, кем бы они ни были.
С тех пор как скончался Дани Франко, а Оснат и Ифат, одна за другой, оставили дом и покинули Израиль, не осталось у отца и его дочери ни одного родного человека. И ни одного друга. Соседи не очень стремились с ними сблизиться, да и они сами почти не заходили к соседям. Ровесники Песаха Кедема либо покинули сей мир, либо угасали в одиночестве; впрочем, и прежде не было у него ни близких соратников, ни учеников: сам Ицхак Табенкин удалил его, постепенно, шаг за шагом, из первой шеренги лидеров рабочего движения.
Дела Рахели-учительницы ограничивались стенами школы. Юноша из лавки Виктора Эзры привозил на своем грузовичке все, что Рахель заказывала по телефону, заносил привезенное в дом, прямо на кухню. Редко-редко переступали чужие люди порог крайнего дома у стены кипарисов, отделяющей усадьбу от кладбища. То вдруг появится представитель поселкового совета, попросит Рахель, чтобы она озаботилась подрезкой живой изгороди, ибо та слишком разрослась и мешает безопасному проезду. То агент фирмы, торгующей электротоварами, заедет и предложит посудомоечный агрегат или машину, которая мигом высушит постиранное белье, и все это в рассрочку, удобными платежами. (На это старик заметил: «Сушильная машина? Электрическая? После стирки? Что это должно быть? Солнце уже вышло на пенсию? Бельевые веревки приняли ислам?») Изредка стучался в дверь сосед, крестьянин с плотно сжатыми губами, в рабочей одежде голубого цвета, пришедший узнать, не забрела ли по ошибке его пропавшая собака к ним во двор. («Собака? У нас?! Да ведь кошки Рахели ее растерзали бы на мелкие части!»)
С появлением студента, поселившегося во дворе, в постройке, когда-то служившей Дани Франко складом для инструментов и инкубатором для цыплят, сельчане, бывало, задерживались иногда у забора, словно что-то вынюхивая. И тут же убыстряли шаги, направляясь по своим делам.
Несколько раз приглашали Рахель, преподавательницу литературы, с ее отцом, бывшим депутатом Кнесета, на дружескую вечеринку в честь окончания учебного года. Вечеринка устраивалась в доме одного из учителей или у кого-нибудь из старожилов, причем иногда на нее даже звали лектора. Почти на все приглашения Рахель вежливо отвечала: спасибо, почему бы и нет… Она постарается прийти, и, возможно, отец на сей раз тоже захочет принять участие. Но по большей части случалось так, что за несколько часов до вечеринки или лекции старик начинал хрипеть от налетевшего приступа эмфиземы либо забывал начисто, куда он положил свои вставные зубы, и Рахель звонила в последнюю минуту, извинялась за них обоих. Иногда Рахель ходила одна, без отца, на вечера хорового пения, которые устраивало в своем доме, стоявшем на склоне холма, семейство Левин, Далия и Авраам, родители, потерявшие сына.