За ближним столиком гуляла компания моряков с соседней по причалу подлодки. Четверо молодых офицеров-подводников с дамами. Одного из них Саша встречал иногда в госпитале во время дежурств. Это был капитан-лейтенант Никонов, выпускник калининского медицинского института, прослуживший на Балтийском флоте три или четыре года. Встречаясь на дежурствах в госпитале или на клинических конференциях, он даже вроде бы покровительствовал Саше, выказывал по отношению к коллеге снисходительное дружелюбие. Особенно назойлив этот морской врач был в вопросах бытовой этнографии. Заводил разговор о переселении племен и народов по Средне-Русской возвышенности, где стоял город Калинин (до революции — Тверь), а иногда вспоминал о цыганских кочевьях, которые видел еще мальчиком, когда ездил к бабке в деревню неподалеку от областного центра. Впрямую этот красноликий, блондинистый с волнистой рыжинкой коллега никогда не спрашивал Сашу о его происхождении, но продолжал этнографические разговоры с выходом то на цыган, то на индусов, а то и на евреев.
В последний раз Никонов настиг Сашу в перерыве во время лекции по защите от лучевого поражения. Он подошел к Саше и начал рассказывать о том, что вычитал из газет о некоем цыганском бароне, главе всех европейских цыган, который даже издает в Париже цыганскую газету на французском языке. «Понимаешь, старлей Осинин (Никонов обращался даже к знакомым офицерам не по имени, а по званию и фамилии), понимаешь, старлей Осинин, вот я и удивился: почему на французском, а не на цыганском». «Потому что у нас нет письменности», ответил Саша. «У вас?» — переспросил хитровато Никонов. «Да, у нас. У нас — цыган нет своей письменности». «Вот я и говорил, что у вас. А мне не верили, что ты, Осинин, цыган!» «Ну и что?» «А так ничего. Хорошая погода!» — и Никонов пошел в зал дослушивать лекцию. И вот теперь, сидя с Ингой за столиком и ведя залихватскую беседу со своими соседями, Саша все время настороженно поглядывал на Никонова и его компанию. Каждый взрыв смеха, долетавший от них, каждый поворот головы в его сторону воспринимался как едкая примитивная шутка, затрагивающая его (Саши) цыганское происхождение. Предчувствие было неслучайным. Пошатываясь, Никонов направился в сторону музыкантов, о чем-то договорился с дирижером, вручил ему купюру и вернулся на место, время от времени поглядывая в сторону Саши и производя какие-то несуразные движения руками и головой, напоминающие пародию на экзотический танец. И действительно, как только оркестр доиграл очередной номер — танго или фокстрот, дирижер взмахнул руками, и загремела разухабистая «Цыганочка». Инга видела, что Саша напрягся, как будто бы ожидая беду. И вправду, нетвердой походкой Никонов приблизился к Саше, хлопнул его запанибратски по плечу и с ухмылкой сказал: «Что же ты не пляшешь свою „Цыганочку“?» Я заплатил. Покажи нам — офицерам русского флота, как цыган с еврейкой под одну дудку пляшут! Сначала «Цыганочку», а затем, чтобы не обижать твою девушку, закажем еврейский танец — «Семь сорок». Этого было достаточно, чтобы Саша встал из-за стола, подошел к Никонову и сказал: «Я бы мог ответить тебе тем же хамством и заказать „Калинку-малинку“. Но не сделаю даже этого, чтобы не оскорблять прекрасный русский танец кривляньями такого болвана и шовиниста, как ты, Никонов!»
Через несколько дней Сашу вызвал командир базы и показал рапорт Никонова, в котором Осинин обвинялся в разжигании национальной розни и оскорблении старшего по званию офицера. Дело было передано замполиту. Вопрос был щекотливый, цыган — военно-морской доктор была абсолютная редкость, может быть, единственный случай в истории русского флота. Чтобы не раздувать дело и не позорить базу подводных лодок, старшему лейтенанту Осинину предложили лечь в госпиталь, чтобы проверить состояние здоровья и в, связи с результатами обследования, обсудить возможность или невозможность проходить дальнейшую службу. У него обнаружили неустойчивые подъемы и спады кровяного давления, вызванные повышенной реактивностью нервной системы и приводящие к системному заболеванию с обтекаемым диагнозом «вегето-сосудистый невроз, осложненный начальной стадией гипертонической болезни». На основании этого заключения Сашу уволили в запас по медицинским показаниям.
Инга и Саша поселились в Москве, на Садовом кольце, в коммунальной квартире, где пустовала комната родителей, продолжавших кочевать с Театром «Ромэн» по необъятным просторам Совдепии. Саша нашел работу в поликлинике поблизости от метро «Войковская». Приходилось работать не восемь, а двенадцать часов, чтобы получать в полтора раза большую зарплату, чем ставка терапевта. Он любил медицину и не роптал. Инга устроилась техническим редактором в институт научной информации поблизости от метро «Сокол». Через два года они купили однокомнатную квартирку на первом этаже кооперативного дома поблизости от метро «Речной вокзал». А еще через год родился Мотя Осинин.
Инга не могла слукавить, что ради любви готова на всю жизнь заточить себя на острове, в военно-морской крепости Кронштадт. Но разве замужество не такая же крепость? Любила ли она Сашу так, чтобы принять заточение замужества как счастье на всю жизнь? Этого она не знала. Честно призналась мне, что не знала. Однако приняла. Обрывки наших разговоров я смонтировал в памяти не сразу, а поразмыслив, наверняка, кое-что переменил местами, как это водится на киностудиях. Неуверенное признание в невозможности оценить степень любви к Саше сорвалось с ее губ, когда мы стояли над лесным прудиком, в предпоследнюю субботу нашей экспедиции по сбору чаги. Саша остался в Москве дежурить по неотложной помощи. Мотя пытался вылавливать маленьким белым сачком водяных жучков и паучков, катавшихся по темному зеркалу воды. Они выскакивали из сачка в последнюю минуту. Он был упорный мальчик и продолжал охоту. Нам же с Ингой нечего было продолжать, потому что ничего не началось. Как будто бы предвидя, что предстоящие случайные встречи — пересечения моих одиноких прогулок во время провожаний Саши Осинина в Москву вот-вот оборвутся, Инга принесла мне листок бумаги с адресами и телефонами: ее нынешним — московским и — родителей в Ленинграде: «Кто знает, вдруг получится, что увидимся?»
Прощальный банкет Ирочка распорядилась устроить в пятницу вечером. Отъезд в Ленинград и Москву был намечен на субботу. Читатель вправе спросить: «А как же обещание быть почетными гостями на свадьбе пастуха Павла и местной официантки Нюры?» Не все обещания выполняются, не на все вопросы есть ответы. Свадьба по каким-то причинам перенеслась на август. Да Ирочке было и не до Нюрки с ее пастухом. Чагу уложили в картонные коробки, которые насобирали за месяц в «Сельпо» и ресторане «Изба». Вася Рубинштейн на пару с Ирочкой Князевой отвезли на рафике в Ленинград, в лабораторию при Лесной академии коробки с целебными грибами. Ровно через три дня рафик вернулся, чтобы забрать домой ленинградскую часть экспедиции. Замечу, что всех вначале поразила твердая воля Ирочки самой отвезти добытую чагу в лабораторию. Проделать путь в шестьсот с лишним километров из Подмосковья в Ленинград и обратно, когда любой из нас с готовностью отправился бы по первой Ирочкиной просьбе — озадачило каждого из нас, по правде говоря. Даже, если предположить, что эти три дня Васенька Рубинштейн превратил поездку на рафике в путешествие султанского сераля на кораблях пустыни — двугорбых верблюдах. Но ведь сроки поджимали! И что он мог придумать особенного за эти три дня, из которых большая часть времени ушла на утомительную дорогу с остановками на заправку бензина и перекусами в пошлых придорожных харчевнях? Но если даже принять, что доставив чагу в лабораторию, они сняли самый роскошный номер в самой фешенебельной гостинице, скажем, «Европейская», ну что можно такого вообразить?! Еда? Обслуга? Сногсшибательный джаз в ресторане на крыше «Европейской»? Все это наша Ирочка видела-перевидела и не отправилась бы за семь верст кисели хлебать. Тогда что же? Не знаю, как другие, мы не обсуждали действия Ирочки, но я подумал, что Ирочка не хотела никого допускать к транспортировке, оприходыванию и хранению драгоценного сырья.