— Нет.
— Было что-то… — его слова повисают в воздухе.
— Не всех же интересует секс, — говорю я и тут же думаю о сексе с Клаудией. Но выгляжу настоящим святым.
Папаше тоже приходит в голову мысль о святом.
— Мой сын — святой, — говорит он. — Я-то в твоем возрасте не думал ни о чем, кроме секса. Во всяком случае, так мне сейчас кажется.
— А может, ты ошибаешься, — поддразниваю я его. — Может, ты думал вовсе не о сексе, а о… — но я не могу вспомнить ничего, о чем он мог бы думать. — Правда, папаша, о чем ты, собственно, думал, когда тебе было шестнадцать? — спрашиваю я. Немного странно — раньше мне это было по фигу.
— Это… это было двадцать три года назад… — он закрывает глаза, и его лицо искажает гримаса. — Тогда я играл на гитаре в рок-группе, тяжелый рок. Хотели стать лучше двух других групп, они назывались Led Zeppelin и Deep Purple. Панков тогда еще не было. Но вообще-то я был готов к их появлению. Мне нравилась их музыка, в ней были сила и напор. Со временем мне надоело таскать гитару. Она была зверски тяжелая. Микрофон по сравнению с ней — пушинка. Еще я обнаружил, что мне нравится стоять на сцене перед публикой. Наконец пришло время панков и «Выстрела в затылок». И вдруг мне стало ясно, что музыка — это все-таки не мое. Что мне хочется быть актером. Ведь актер может изображать самых разных людей. Оставаясь при этом различными сторонами самого себя. — Ты уже тогда мечтал сыграть Пера Гюнта?
— Нет. Тогда мне эта роль казалась слишком вялой. Я не любил Ибсена. От него несло плесенью. Но с годами я изменил мнение о многом, что мне раньше нравилось или не нравилось. Словом, стал взрослым, — заявил папаша. — Теперь я могу сказать одно: Ибсен — бог.
— Крутой бог, — бормочу я так тихо, что папаша не слышит.
А потом он изображает мне кое-что из «Пера Гюнта». Кусок из сцены, в которой умирает матушка Осе. И это, Братья &: Сестры, меня впечатляет. На сей раз папаша меня впечатляет. А это случается не часто. Поднимите руки те, на кого за последние годы его предки произвели впечатление. Таких кот наплакал. И не вздумайте мне возражать.
Папаша играет Пера Гюнта, который пытается внушить своей матушке, что та не умрет. Хотя ясно, что жить ей осталось несколько минут. Папаша играет и Пера Гюнта, и его матушку, которая больше всего боится умереть и радуется, что сын пытается внушить ей, что она не умрет. Старушка верит, что все кончится хорошо. Я чуть не плачу. Потому что папаша убеждает меня, что он и есть испуганная немощная матушка Пера Гюнта, и в то же время он сам — огорченный и грустный Пер Гюнт, и все до чертиков трагично.
Я награждаю папашу аплодисментами, и он ужасно горд. Но вместе с тем выглядит усталым. И до меня только теперь доходит, что в сыгранной им сцене говорится о человеке, который боится смерти. Вроде как о нем самом.
— Может, пойдем прошвырнёмся? — предлагаю я, чтобы сменить тему и настроение.
Мы оба смотрим на часы, уже два. День летит, как конь, стучащий копытами о дорогу.
Мы идем на Акер Брюгге. Погода слишком хороша, чтобы тухнуть в помещении. Мы находим местечко на причале, и папаша располагается в тенечке. Я вижу, что он смертельно завидует мне, когда я, прочитав меню, заказываю, что хочу. А я заказываю бифштекс — вдруг мне откроется его секрет.
— Средне-прожаренный с печеной картошкой, — говорю я как истинный профи.
Папаша заказывает желтую минералку, и официантка тут же возвращается с бутылкой пузырящейся воды для папаши и колой для меня.
Папаша наливает себе воды, смотрит с подозрением на поднимающиеся пузырьки, которые лопаются, едва достигнув поверхности.
— Вы больше ничего не хотите? — спрашивает официантка у папаши. Я даже слышу в ее голосе огорчение.
— Нет, мне хватит холодной воды, — отвечает папаша с видом голодной собаки, наблюдающей за жрущими товарками в то время, как она сама привязана к будке.
Мне приносят бифштекс. Я отрезаю кусочек и смакую его. Мясо тает на языке, оно в меру поперчено. Ни соли, ни перца больше не требуется. Я разрезаю печеную в кожуре картошку, и из нее идет пар. От этих ароматов папаша откидывается на стуле. Я кладу большой кусок масла в разрезанную картофелину, оно тает.
Потом я кладу в рот кусок мяса и постанываю от наслаждения. Папаша тоже постанывает. Но от горя или от боли? Я уж не знаю, как назвать огорчение, испытываемое человеком, который не может есть то, что ему хочется. Он в три глотка опустошает бутылку с минералкой и заказывает себе апельсиновый сок со льдом.
Я продолжаю лопать. Не могу удержаться. Это выше моих сил.
Это плохо.
Это отвратительно.
Нельзя так себя вести по отношению к голодному отцу.
И тем не менее, я жру.
В меня вселяется маленький красноглазый чертик, и я постанываю от удовольствия.
Причмокиваю…
Щелкаю языком…
Киваю…
Закрываю глаза…
Медлю с каждым кусочком, как будто мне подали блюдо, цена которому десять тысяч крон…
А папаша страдает. Он выпивает весь сок. И заказывает еще. И еще. И опять минералку. Колу. Кофе. Он выглядит встревоженным и сердитым. Хмурит брови. Покупает газету. Пытается читать. Складывает ее и бросает на стол. Курит и гасит окурки. Снова кофе и чашка бульона. Тут уже даже официантка начинает тревожиться и спрашивает, не заболел ли папаша.
Я вижу, что папаша сейчас взорвется. Ну давай же! Ведь когда папаша взрывается, смотреть на это все равно что смотреть пьесу, в которой много крика и шума. Но папаша сосредотачивается. Берет себя в руки, так что это видно даже со стороны. Потом, вздохнув, отвечает официантке:
— Спасибо, со мной все в порядке.
— Скажите, если что… — говорит она.
— СПАСИБО! — рявкает папаша и снова берет газету. Закрывается ею от официантки и напрягается так, что его пальцы белеют.
Мы уходим оттуда в четыре, на лице у папаши мука.
— Я думаю только о еде, — признается он. — Это какое-то безумие.
Мы проходим мимо колбасного киоска, и я вижу, как у папаши текут слюнки. Я останавливаюсь и покупаю мороженое. Папаша покупает минералку, пьет ее и стонет. Мы идем по набережной Акерсхюс. Заходим в крепость, минуем датский паром. Оттуда на берег спускается толпа пенсионеров. Они тащат сумки, которые пахнут мясом, пивом, сыром и шоколадом. Не комментируя эти аппетитные запахи, мы переходим через улицу и шагаем по Родхюсгата. Из закусочной пахнет пиццей, у двери стоит мужик и вытирает рот бумажной салфеткой.
В следующем киоске папаша снова покупает минералку. Мы проходим через центр и пытаемся, насколько возможно, растянуть время. Заходим в кафе, и папаша отмечает, что там не подают почти никакой еды. Он снова вливает в себя апельсиновый сок и кофе. Бульона у них нет. Со страдальческим видом он выхлебывает три чашки кофе и три раза пролистывает газету, собственно, не читая ее. Пара за соседним столиком покупает две вазочки фундука, и папаша так и тянется к ним, вот-вот схватит полную вазочку и опрокинет ее в рот. Я слышу, как у него бурчит в животе. В конце концов он уходит в сортир, чтобы освободиться от воды и других напитков, которые в себя влил.
— Ты умеешь жарить бифштекс? — невинно спрашиваю я, когда он возвращается.
— Еще слово о еде, и ищи себе другое жилище! — сердито рявкает он, не отрывая взгляд от висящей на стене картины. На ней изображены свежие шипящие гамбургеры с одуряющим запахом и вкусом и она не доставляет ему удовольствия. Папаша выглядывает в окно, и взгляд его падает на грузовик фирмы «Стаббюр», развозящий продукты, и легковушку, доставляющую пиццу. Он поворачивается к окну спиной и вздыхает. Такой вздох может смягчить сердце даже серийного убийцы.
— Вот увидишь, ничего страшного это обследование не покажет, — утешаю я его.
— Плевать я хотел на это обследование! — кричит он так громко, что большинство посетителей оглядываются. — Я не хочу думать о том, что когда-нибудь умру. Я хочу плотно пообедать! Разве я многого требую? Кусочек мяса с каемочкой жира, жирный соус и тарелку картошки, брокколи, моркови и хорошо бы горошка. Кто посмеет отказать мне в таком блюде?