— Он пришел из Алабамы — и увидел здесь ее.
Наверное, у меня на лице выразилось недоумение, потому что он дружелюбно и немного смущенно пояснил:
— Это мотив «Голубого знамени»[12], старина. Могу спорить, что я один тут этот мотив знаю. Вот что значит преклонный возраст, старина.
Он тепло пожал мне руку, и я понял, что он мне нравится.
Потом кто-то другой говорил мне что-то еще, а хозяин, скульптор, муж Розеллы — высокий, темноволосый, по-театральному красивый человек примерно моих лет, сунул мне в руку стакан со словами:
— Надеюсь, вы не разлюбили наше здешнее виски? Но если разлюбили, то…
Я поспешил заверить его, что не разлюбил, но не стал говорить, что этот сорт виски впервые отведал уже по ту, северную сторону линии Мэйсона — Диксона[13], а напиток, который я знал в молодости, был лишь немногим лучше разрешенного незадолго до того горлодера, который тогда называли «тигровой мочой».
Но я успел только отхлебнуть немного, когда снова подошла Розелла, взяла меня за свободную руку и заявила всем, что не совсем удобно так быстро меня уводить, но она просто должна потанцевать со мной в память о прежних временах, просто должна, ведь она — вы только представьте себе! — танцевала с этим старым бродягой всего один-единственный раз в жизни, и то не успели они начать, как поссорились, и этот старый бродяга взял и ушел, бросив ее посреди зала, но… о, она сама была виновата, теперь-то она это знает, но ведь он простит ее — правда? Правда ведь?
Она подняла мою руку, как будто хотела прижать ее к своей груди, стиснула обеими руками и, с преувеличенно-мелодраматическим выражением раскаяния на лице, глядя на меня широко раскрытыми умоляющими глазами, которые, казалось, вот-вот наполнятся слезами, вскричала:
— О, прости меня, дорогой, прости!
Я в каком-то оцепенении смотрел ей в глаза, а она рассмеялась, и все вокруг тоже засмеялись, и она весело распорядилась:
— Эй, кто-нибудь, заберите у него стакан!
Кто-то взял у меня из руки стакан, она вывела меня на середину комнаты, где две или три пары танцевали, насколько я понимаю, старомодный фокстрот, и уютно устроилась в моих объятьях, словно в собственном гнездышке. В ту зиму мне предстояло еще много раз видеть, как она, начиная танцевать с мужчиной, всякий раз устраивалась в его объятьях, словно в собственном гнездышке, — как будто именно это входило в намерения Господа Бога с самого сотворения мира и было ее жизненным предназначением, — а на ее обращенном вверх лице появлялась легкая, задумчивая, словно устремленная внутрь себя улыбка, губы приоткрывались, веки чуть опускались на глаза, и все ее существо, казалось, плыло, покачиваясь, на ласковых волнах осуществленной мечты. Это продолжалось всего краткое мгновение — потом ее веки поднимались, и реальный мир вокруг снова приходил в движение.
Что касается меня в этом реальном мире, то я обнаружил, что талия, которую обнимала моя правая рука, не стала ни на миллиметр полнее, чем была в июне 1935 года, и что единственным заметным изменением в ее анатомии были чуть более высокие груди, которые то и дело касались моего тела сквозь защищавшую его ткань, и что тело, частью которого были эта талия и эти груди, двигалось, при всей своей грации и легкости, как хорошо запрограммированный робот, потому что истинная Розелла Хардкасл — нет, Роза Каррингтон — целиком погружена в какие-то свои мысли.
Но потом она, не поднимая головы, сказала:
— Да, я была сама виновата.
— Что ж, дело давнее, — отозвался я.
— Это никогда не известно. — И она снова погрузилась в какие-то свои мысли. Но немного погодя, все еще не поднимая головы, сказала: — В тот вечер я объездила всю округу. Одна. Часа два ездила. А потом поехала домой — когда, по моим расчетам, вечер должен был кончиться. Я чувствовала себя ужасно.
— Думаю, я мог бы объяснить тебе почему, — заметил я. — По крайней мере, частично.
— Я и так знаю, — сказала она. Потом, через секунду: — А что ты тогда делал?
— Ты уверена, что хочешь это знать?
— Да.
— Ну, если ты вправду хочешь…
И я рассказал ей все. В подробностях.
— О, это было, наверное, просто замечательно, — сказала она в конце концов. — Но только… — Тут она, впервые за все время, пока я говорил, взглянула мне прямо в лицо. — Ты всегда развлекаешь девушек — то есть белых девушек — рассказами о том, как любишь трахаться с черномазыми? Ах да, я забыла. Ведь ты же настоящий южанин из доброго старого времени, вам всем это должно нравиться, да?
Она вдруг остановилась, схватила меня за руку и подвела к какому-то молодому человеку, который разговаривал с худенькой темноволосой девушкой.
— Послушай, — сказала Розелла девушке, — будь так любезна, потанцуй с этим старым бродягой, он тебе расскажет про то, как увеселялся в юности. — Потом повернулась ко мне: — Ведь правда, дорогой? Но вы и помимо этого найдете о чем поговорить. Мария — самая умная девушка во всем штате Теннесси, она кончила колледж с отличием, и танцует лучше всех, и…
— Тс-с-с! — прервала ее самая умная девушка во всем штате Теннесси. — А у Розы самый льстивый язычок во всем штате Теннесси. Но… — Она обняла Розеллу и слегка прижала к себе. — Мы все ее за это любим, у нее это получается так убедительно!
Мы пошли танцевать с этой Марией, и ей пришлось использовать все свое только что разрекламированное умение, чтобы по возможности облегчить жизнь мне, бедному, — неуклюжему увальню в парадных темно-синих брюках, в которых мне было ужасно жарко, и черных туфлях, которые мне жали. При этом она с большим воодушевлением, которое скоро начало казаться мне немного напускным, говорила мне всякие приятные и любезные слова. Но она не могла не заметить, что все это время я искал глазами Розеллу и в конце концов обнаружил ее сидящей на подушке рядом со стулом какой-то женщины постарше, лет под пятьдесят, но еще очень интересной и оживленной.
— Да, посмотрите-ка на Розу, — сказала Мария. — Она всегда проявляет ко всем такой интерес. Подлинный, искренний интерес.
И я действительно видел, что Розелла — то есть Роза, — подавшись вперед, увлеченно слушает ту женщину постарше.
— Хотя слушать миссис Джонс-Толбот можно и не только из вежливости, — говорила в это время Мария. — Она обворожительна, она просто прелесть. Это тетка Лоуфорда, и она…
В это мгновение оглушительно протрубил охотничий рог, в комнате наступила тишина, и Лоуфорд Каррингтон объявил, что если кто-нибудь из тех, кто, как он сам, играл в теннис здесь или катался верхом у миссис Джонс-Толбот, хочет освежиться в бассейне, то лучше сделать это прямо сейчас, потому что вот-вот будет ужин.
— Пойдемте, — сказала Мария. — Я сыграла два сета и не откажусь.
Я сказал, что у меня нет с собой плавок, но она посоветовала заглянуть в купальню — там этого добра всегда полно.
Вся компания еще смеялась и шутила, стоя у бассейна, а я поскорее натянул плавки и поплыл. Бассейн был большой, олимпийского размера, а я чувствовал себя отяжелевшим и неповоротливым, потому что все лето не тренировался и много выпил, и уже на первой прямой стал задыхаться. Но я упорно плыл дальше — мне почему-то хотелось побыть одному хотя бы несколько минут. Время от времени до меня доносились смех и плеск воды, а на соседней дорожке кто-то то и дело обгонял меня с такой же презрительной легкостью, с какой прогулочная яхта обгоняет угольную баржу.
В конце концов я совсем запыхался и перевернулся на спину. Вставала полная луна, и вокруг нее по синему ночному небу расплывалось слабое розоватое свечение, на фоне которого видны были черные силуэты окрестных холмов. Я лежал на спине неподвижно, пытаясь забыть, где я, почему я здесь, пытаясь забыть все на свете. Через некоторое время, услышав, что голоса удаляются в сторону конюшни, я, все еще на спине, поплыл обратно.
Когда я подплыл к концу бассейна, пловец с соседней дорожки, сделав мощный последний гребок, направлялся к лесенке. Он отстранился, пропуская меня вперед. Это был Лоуфорд Каррингтон. Стоя на кафельных плитках, он по-мальчишески встряхнул головой, чтобы откинуть со лба мокрые волосы.