На эту глубокую мысль впервые навела меня, конечно, Розелла, и дело было у камина в наиболее уютном северном конце конюшни, когда я впервые оказался там с ней наедине. Меня пригласили после пятничного занятия с миссис Джонс-Толбот заглянуть на «семейный ужин» — под тем предлогом, чтобы избавить меня от необходимости в одиночестве готовить себе еду в «курятнике», как прозвали мой домик; но когда я без четверти шесть явился в конюшню, Роза сказала, что Лоуфорд только что звонил и сказал, что задержится: накануне в город прибыл его нью-йоркский агент и они смогут приехать только после половины седьмого.
Вот почему получилось так, что я сидел перед затопленным маленьким камином в просторном мягком кресле с обивкой под тигровую шкуру, в окружении картин и скульптур, с коктейлем в руке, а напротив меня, по другую сторону камина, на выступе его каменной кладки, подложив под себя синюю кожаную подушку, сидела Розелла. Она была в голубых вельветовых брюках — кажется, этот оттенок называется аквамариновым — и черной блузке, похожей на футболку; черный цвет блузки выгодно оттенял перламутровую белизну ее шеи и розовый жемчуг румянца на ее лице, а пляшущие отблески огня в камине и мягкое освещение комнаты — бронзово-золотистый тон ее волос. На ее босых ногах с ногтями, покрашенными в аквамариновый цвет, в тон брюк, были легкие, скорее символические, сандалии, удерживаемые лишь узкой перемычкой, проходившей между большим и вторым пальцами, и это сразу же наводило на мысль, что ноги у нее не просто босы, а обнажены.
Она сидела, как я уже сказал, на подушке поодаль, по другую сторону камина, положив ногу на ногу, подавшись вперед и охватив сплетенными пальцами правое колено, и лицо ее было чуть приподнято, словно она тянулась ко мне через разделявшее нас пространство.
— Мы все так рады, что ты здесь, — сказала она.
Я пробормотал что-то в ответ.
— Особенно Лоуфорд. Это для него так много значит. Ты знаешь, Нашвилл, несмотря ни на что, все же для него немного тесен, ему постоянно необходима новая пища для ума, какое-то разнообразие… — Она помолчала. — А ты… Ты где угодно вносишь что-то свое, новое. Что-то даешь людям. Многим людям, — добавила она. — И тете Ди, и Кадвортам…
— Кадворты — славные ребята, — отозвался я: вспомнить про них было приятно.
— И мне тоже, — сказала она.
Я посмотрел на нее — на ее лицо, словно тянувшееся вперед через разделявшее нас пространство, с пляшущими отсветами огня на правой щеке и на влажном завитке волос, падавшем на висок. Я заметил, что на ее правой ноге, сверкавшей в свете пламени, как полированный мрамор, но не белый, а чуть розоватый, цвета теплой живой плоти, — легкая сандалия едва держится на узкой черной перемычке и что большой палец этой ноги то сгибается, то разгибается, из-за чего сандалия едва заметно ритмично покачивается. Я уже говорил, что Розелла была наделена способностью сидеть совершенно неподвижно, и сейчас, при виде этой ритмично покачивающейся сандалии, особенно явственно ощущалась абсолютная неподвижность всего ее существа — казалось, даже сердце у нее билось замедленно.
Я обнаружил, что и сам, оказывается, сижу затаив дыхание.
С трудом оторвав взгляд от этого гипнотизирующего покачивания, я поднял глаза. Она смотрела на меня, и на лице ее было выражение полной умиротворенности и терпения, словно она была готова сколько угодно ждать в спокойной уверенности, что в конце концов наши взгляды встретятся.
И теперь, когда они встретились, она продолжала:
— Да, и мне тоже. Наши разговоры всегда для меня очень много значили. Понимаешь, я могу с тобой разговаривать. Я хочу сказать, не так, как…
Я все еще слышал ее голос, но в каком-то холодно-бесстрастном уголке моего сознания прозвучал другой голос, сердито вопрошавший: «Какие это наши разговоры?»
Потому что никаких разговоров у нас с ней не было. Всего лишь каких-нибудь несколько слов, которыми мы перебрасывались, танцуя или сидя за общим столом во время вечерних посиделок. И, прислушиваясь к ее голосу, я осознал — с тем же холодным бесстрастием, — что вся эта видимость общего жизненного опыта, это ощущение интимности, тайного взимопонимания, не требующего слов для своего выражения, и даже некоего сообщничества, пусть даже невинного, — не больше чем иллюзия. Я бесстрастно напомнил себе, что даже там, в Дагтоне, я разговаривал с Розеллой Хардкасл всего два раза — оба раза неподолгу и без всякого удовольствия.
Так я догадался об этой уловке с обещанием таинственной интимности и, справившись с памятью, сделал свое обобщение, заметив про себя, что в дальнейшем надо будет его проверить. Но в то же время я смотрел на ее ногу, розовую в свете пламени — и согретую им, так что она, наверное, теплая на ощупь, — и на едва заметное, ненавязчивое, но непрекращающееся покачивание сандалии. А голос Розеллы продолжал:
— Нет, я не хочу сказать, что в Нашвилле чувствую себя несчастной. И эта прелесть Мария — я бы не могла без нее жить! И Лоуфорд так мил со мной, и если кого-то можно назвать олицетворением прежнего Нашвилла, то это Каррингтоны, но, понимаешь…
Ее голос умолк.
— Нет, пожалуй, не понимаю, — сказал я в конце концов и замолчал, глядя на покачивающуюся сандалию.
— Да, возможно, мужчине этого не понять, — задумчиво сказала она. — Но когда женщина попадает в такое место, она чувствует себя одинокой. Я хочу сказать, среди других женщин. Муж — даже из Каррингтонов — мало чем может тут помочь. Я даже не могу говорить об этом с Лоуфордом, он смеется надо мной. Женские причуды, говорит он. Но с тобой, понимаешь, все иначе. Ты…
Голос снова умолк.
После нескольких секунд молчания я подсказал:
— Человек извне? Из Дагтона?
Она только посмотрела на меня и ничего не ответила. Потом сказала:
— О, нет.
Но я заметил, что сандалия на мгновение замерла в неподвижности.
Потом она снова качнулась.
— Нет, — повторила Розелла. — То есть не только это. Просто приходится полагаться только на себя. Нужно быть постоянно начеку, много чего знать. Ты… Ты мужчина, ты не знаешь, какие бывают женщины.
— Нет, не знаю, — согласился я.
Сандалия снова на мгновение замерла. Но тут же снова пришла в движение, а в глазах у Розеллы промелькнула искра, и мне показалось, что она вот-вот хихикнет.
— Но иногда получается занятно, — сказала она. — Когда узнаешь что-то такое. Как тогда, когда я разделалась с миссис Бландон. Навсегда.
— А что за история? — спросил я.
— Дело было еще в двадцатые годы, — сказала она, изо всех сил стараясь сдержать смех. — Тогда здешние девицы начали проделывать в закрытых машинах на стоянке около клуба «Красотка Мид» такие штуки, о которых их матери даже подумать не осмеливались. Ну, и однажды вечером, в машине, которая стояла далеко на отшибе, одна начинающая делала своему приятелю минет — так это называется?
— Если это то, что она делала, то это называется так.
— Ужасно остроумно, — огрызнулась она. — Ну так вот, она так увлеклась, что укусила его, и он заорал, и прибежали люди и отвезли ее приятеля к врачу, а ее, в истерике, домой к мамаше. Дело изо всех сил старались замять — во всяком случае, скрыть имена и адреса. Но сама история была уж слишком хороша и облетела весь Нашвилл, обрастая новыми и новыми подробностями. Я всего лишь смекнула, что к чему, и вычислила, кем была та, которая тогда так увлеклась. Она из поколения тети Ди и жутко ей завидует, и, когда я только приехала в Нашвилл, она обошлась со мной не лучшим образом.
Тут Розелла и в самом деле не удержалась и захихикала.
— Ну и я с ней разделалась, — с трудом выговорила она наконец. — Однажды — там были еще две или три дамы — я сказала ей, что, как я слышала, никто в Нашвилле лучше ее не танцевал чарльстон. Она заскромничала: «Да нет, вы мне просто льстите». А я говорю: «Я слышала, что однажды в клубе „Красотка Мид“ вы просто произвели фурор», — и это с таким легким намеком. Она так и онемела, а я только вежливо улыбаюсь и смотрю, как она, вся красная, хватает ртом воздух. Она не знала точно, что именно я знаю, но она хорошо знала то, что знала сама. С тех пор миссис Бландон обходит меня стороной.