Затем санитары склонились над носилками, взялись за ручки и, тихо переговариваясь, подняли. Они осторожно двинулись прочь, но при первом же шаге сально-серые руки покойника свалились с носилок и начали комично дергаться и раскачиваться в такт движению носильщиков.

Один резко окликнул другого:

— Постой! Опусти! Кто-нибудь, подберите ему руки!

Носилки снова опустили на пол, и полицейский, присев возле мертвого, выдернул галстук из-под его воротничка, который был расстегнут еще врачом и распахнулся, открыв латунную горловую запонку и круглое зеленоватое пятнышко окиси на мертвой пожелтевшей коже горла. Полицейский взял галстук, похожий на засаленный фитиль, в красную и белую полоску и быстро связал им запястья мертвеца на животе.

Затем носильщики снова подняли его и понесли к выходу, а полицейские шагали впереди, расталкивая людей, и кричали:

— Расступитесь! Расступитесь, вы! Дорогу! Дорогу! Дорогу!

Теперь руки мертвого, связанные на животе, были неподвижны, но его потертая одежда колыхалась, и желто-серые щеки вздрагивали при каждом шаге носильщиков. Концы расстегнутого воротничка трепетали, несвежая белая рубашка, распахнутая до половины, открывала мертвую, костяного цвета грудь, а старая коричневая шляпа, которая съехала уже на самый нос, вместе с провалившейся тонкогубой улыбкой еще больше усиливали карикатурное и жуткое сходство с пьяным.

Все остальное в нем — распадающаяся материя, которая прежде была телом, — как будто усохло, сошло на нет. Тело ничем не напоминало о своем существовании. Оно исчезло, потерялось, стало неразличимым в груде бедной, затасканной одежды — старого серого пальто, мешковатых старых брюк, старой шляпы, пары стоптанных, разбитых туфель. Казалось, больше ничего и нет в этом человеке: только шляпа, безгубая гротескно-пьяная усмешка, две дрожащие щеки, два трепещущих конца воротничка, две грязно-серые лапки, связанные жгутом-галстуком, да жалкая кучка потрепанной, бедной, невзрачной одежды, которая слабо подрагивала и колыхалась при каждом шаге носильщиков.

Осторожно и быстро они прошли за турникет и двинулись вверх по лестнице в темном боковом лазу с надписью «Выход». Когда они стали подниматься по черным железным ступенькам, тело чуть сползло на носилках и старая коричневая шляпа упала, открыв спутанные грязно-седые волосы мертвеца. Один полицейский подобрал шляпу и, сказав носильщику: «Порядок, я поднял», пошел за ними вверх.

Было около половины четвертого, утро приближалось, в небе — безбрежном сиреневом мраке — горели яркие нежные звезды. Ночь стояла еще свежая, налитая холодком, но уже пронизана была весенним ликованием и истомой. Далеко, чуть слышно, с дикой печалью и радостью, гудел корабль — мычало надрывно чудовище в горловине бухты.

Улица была темна, покойна, почти пустынна в свой самый тихий час, и казалось, что бешеный шум ее и движение притаились на миг, взяли короткую передышку, готовясь к завтрашнему дню. Такси пролетали пустые, поодиночке, как метательные снаряды, подошвы людей издавали редкий, настороженный звук; огни горели желтым, красным и зеленым, в одиноких твердых ореолах, которые наполняли сердце упругой радостью, ощущением победы и как-то были под стать ночи, весне, апрелю, кораблям. А выше по улице, в нескольких кварталах, где ночь курилась, как огромное кадило, дробленым пыльцевидным сверкающим пламенем, бесстыдное ее подмигивание потускнело, притухло и, все еще мертвенно-белое, потеряло накал.

Когда люди с носилками вышли из метро, зеленый фургон полиции ждал у обочины, а на тротуаре стояло несколько таксистов с темными помятыми лицами. Пока носильщики со своей ношей шли через тротуар, один из таксистов выступил вперед, подобострастно снял перед мертвецом фуражку и с воодушевлением предложил:

— Такси, сэр! Такси!

Полицейский, который нес шляпу покойного, захохотал, повернулся к таксисту и, шутливо замахнувшись дубинкой, сказал:

— Я тебе, сукин сын!

Потом, продолжая смеяться и повторяя: «Вот черт!» — он швырнул шляпу в зеленый фургон, куда носильщики задвинули тело. Один из них захлопнул дверцу, подошел к кабине, где уже сидел другой, достал сигарету, прикурил, заслонив жесткой согнутой ладонью скривленные губы, сел рядом с шофером, сказал: «Порядок», — и фургон быстро уехал. Полицейские смотрели ему вслед. Потом они поговорили немного, посмеялись, вполголоса обсудили дела, развлечения, планы на будущее, попрощались и разошлись: двое — вверх по улице к тускло тлевшему мертвенному зареву и трое — в другую сторону, где было темнее, тише, безлюдней и огни менялись, вспыхивая то красным, то желтым, то зеленым.

Таксист-шутник, предлагавший свои услуги покойнику, круто повернулся к товарищам с таким видом, как будто что-то кончилось, и, насмешливо приговаривая: «А ну давай, парень! Давай!» — начал резко и быстро боксировать с другим шофером. Потом таксисты ушли к цепочке своих блестящих безмолвных машин, жестикулируя, рассуждая, споря и смеясь резкими глумливыми голосами.

И опять, посмотрев наверх, я увидел бессмертное небо, звездную пучину ночи и услышал корабли на реке. И сразу ощутил огромный прилив здоровья, крепкой радостной надежды, и подобно человеку, который понимает, что сходит с ума от жажды, но видит настоящие реки на краю пустыни, я понял, что не задохнусь, не околею, как бешеный пес, в сумраке тоннеля. Я понял, что снова увижу свет и узнаю новые берега, приду в незнакомые гавани, снова, как прежде, увижу новые земли и новое утро.

Поэтому, вечные спутники — гордая Смерть, суровое Одиночество и Сон, в чьей семье я буду жить до конца дней, — из страсти и сути моей жизни я сложил вам такую хвалу:

Тебе, гордая Смерть, величаво восседающей на челе маленького человека, — тебе первой! Гордая Смерть, гордая Смерть, которую я видел и ночью, и в другое время, — и каждый раз, когда ты приходила к безвестным людям, разве к чему-нибудь прикасалась ты без любви и жалости, Смерть? Гордая Смерть, где бы мы ни видели твое лицо, ты приходила с любовью, жалостью и милосердием и выносила нам свой мягкий приговор — прощала нас и освобождала. Не ты ли возвращаешь из ссылки безысходные жизни людей, нигде не нашедших дома? Не ты ли отворяешь свою черную дверь тем из нас, перед кем нигде не открывались двери, и даешь приют нам — бесприютным, бездомным, неутоленным, вечно гонимым по улицам жизни? Не ты ли предлагаешь нам свою горькую чашу, Смерть, чтобы утолить жажду, рождавшую безумие от питья, которым ее заливали, и даешь всем нам цель, которую мы искали и не нашли, уверенность, мир, которых домогались наши перегруженные сердца, и кладешь в своем темном доме конец муке странствий и тревоге, которая гонит нас, как овод? Гордая Смерть, гордая Смерть, не за славу, что добавляешь ты к славе короля, не за честь, которой увенчиваешь доблести великих людей, не за магическую силу, влагаемую тобой в уста гения, — но потому, Смерть, что с такой славой уводишь нас, не вкусивших славы, с такой гордостью и почетом, нас, чья жизнь была безвестна и незаметна, потому что совершаешь над всеми нами — безымянными, безликими, безгласными атомами земли — свое страшное помазание величием, потому что я видел и знал тебя так близко и жил так долго наедине с Одиночеством, твоим братом, — я не боюсь тебя больше, подруга, и слагаю тебе хвалу.

А пока — опять земля и Одиночество навеки! Темный брат и суровый Друг, неизгладимый лик тьмы и ночи, с кем я провел половину жизни и кому присягаю в верности до самой смерти, — чего мне страшиться, пока ты со мной? Героический друг, единокровный брат гордой Смерти, темный товарищ — разве не вместе исходили мы миллионы улиц, не вместе шагали по широким и буйным проспектам ночи, плыли через бурные моря, ступали на неведомые земли и вновь брели по континенту ночи, слушая молчание земли?

Разве не были мы храбры и честны, друг, когда оставались одни, разве не изведали славы, торжества и радости на этой земле — и не изведаю ли я вновь, если ты вернешься ко мне? Приди ко мне, брат, в ночных моих бдениях, приди в потаенной глухой темноте, приди, как всегда приходил, и верни мне прежнюю несокрушимую силу, неугасимую надежду, буйную радость и веру в себя, чтобы вновь штурмовать бастионы земли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: