Ну да! Ну да! — восклицал он. — А я про что толкую? Я видел, как он умирал. Я в трех шагах от него стоял! Ну да! Вижу, рот разевает, хочет вздохнуть. А я тут стою. Ну я и говорю — повернулся к полицейскому и говорю: «Вы присматривайте за этим мужчиной. Что-то, — говорю, — с ним не то». Ну да! Тут-то все и случилось. Про что я и говорю. Я вот тут вот стоял, — кричал он.

В это время подошли двое мужчин и две женщины. У них были приземистые, неуклюжие фигуры, кожа цвета пережженного кирпича, густые светлые волосы и широкие лица с тусклыми глазами и нечеткими, грубыми чертами, какие бывают у славян и литовцев; с минуту они бессмысленно смотрели на мертвого, а потом быстро заговорили на каком-то жестком, шершавом наречии.

Людей понемногу отрывало и уносило в тоннель, поток людей, спешивших по домам, заметно пошел на убыль, кольцо зрителей вокруг покойника истончилось, остались только те, кто, подобно мясным мухам на падали, не оторвется, пока труп не унесут.

Появилась молодая проститутка-негритянка и пошла по площадке, стреляя во все стороны глазами, с жуткой, бессмысленной улыбкой на тонких накрашенных губах. Она увидела кольцо зевак, подошла и, скользнув отсутствующим взглядом по скамейке, где сидел мертвец, стала быстро озираться по сторонам, скаля белые хрупкие с виду зубы.

Худое лицо молодой негритянки, первоначально медного цвета, было покрыто таким слоем румян и пудры, что превратилось в страшную желто-багряную маску; ресницы, смазанные каким-то жирным веществом, слиплись и торчали вокруг больших черных глаз масляными шипами; черные волосы были уложены волнами и тоже смазаны жиром.

Она была в пурпурном платье и туфлях с необычайно высокими красными каблуками, и были у нее широкий таз и по-негритянски длинные худые уродливые ноги. Что-то отталкивающее и одновременно соблазнительное было в этой фигуре, в сухих, жилистых икрах, широких боках, в ублюдочной ее масти, в тощем пустом личике шлюхи, в тонких карминовых губах, ослепительно белых ломких зубах, — словно последние крохи чирикающего ее разума канули в зобу больной, ненасытной чувственности, оставив ей лишь тонкую раскрашенную скорлупу лица и жуть идиотической, похотливой улыбки, бесстыдно и весело скользившей по кругу зрителей.

Итальянец с лисьей физиономией, чьи собеседники, еврей и молодой франтовый бродвеец, уже ушли, прилип к негритянке неподвижным взглядом пресмыкающегося и стал воровато подбираться к ней, пока не оказался сзади. Он слегка налег на нее и прижался к ее ягодицам, жарко дыша ей в затылок. Негритянка ничего не сказала, только обернулась с бодрой бессмысленной улыбкой сладострастного идиота и пошла прочь, дробно ступая длинными жилистыми ногами на высоких красных каблуках и часто оглядываясь на итальянца, завлекая его белозубой улыбкой и влажным блеском накрашенных губ. Мужчина воровато вытянул шею над воротничком, украдкой оглянулся через плечо блестящими лисьими глазками и быстро двинулся за женщиной. Он нагнал ее в коридоре за турникетом, и они пошли рядом.

Турникеты все поворачивались с глухим, тупым, деревянным звуком, запоздалые прохожие одиноко шаркали по цементным полам, газетчик у лотка распродавал остатки, изредка кидая усталый, равнодушный взгляд на мертвеца и его стражу, и на пустом пятачке вокруг скамьи полицейские стояли, ожидая чего-то с невозмутимым, апатичным спокойствием. Вошел какой-то человек, пересек площадку и заговорил с одним из полицейских. Полицейский был молодой, с атлетической шеей и румянцем во всю щеку. Скривив рот, он тихо цедил что-то пришедшему, который задавал ему вопросы и записывал его ответы в черный блокнот. У этого было желтоватое дряблое лицо, утомленный взгляд и мягкий двойной подбородок.

Оставшиеся зрители, жадно высосав последние живительные капли из беседы, теперь стояли молча, пожирая мертвого взглядом, в котором было что-то темное, неутолимое, вязкое, почти вещественное и который, казалось, прилипал к наблюдаемому предмету.

Тут произошло нечто поразительное. Как раньше тело мертвого словно усыхало и сокращалось в своей одежде, на глазах у нас изымаясь из жизни, с которой потеряло всякую связь, так теперь все свойства пространства и света, измерения длины, ширины, дальности в среде, окружавшей труп, невероятно исказились.

И казалось, что эти изменения происходят непрерывно, у меня на глазах, и по мере того, как сжимается, убывает тело мертвого, серая плоскость пола вокруг него чудовищно растягивается. Пространство, отделявшее его от полицейских, и серая площадка, отделявшая полицейских от нас, вместе с выложенной плитками стеной позади — все становилось шире, выше, длиннее, страшно росло, пока я смотрел. Мы все видели его как будто сквозь огромную пустынную даль. Покойник был маленькой одинокой фигуркой на необъятной сцене, и сама эта малость, одинокость в бескрайнем сером пространстве облекала его потрясающим достоинством и величием.

И казалось уже, что не только живая бескровная нежить ночи сосет его своими темными ненасытными очами, но и он отвечает на ее взгляд вечной невозмутимой иронией, страшной насмешкой и презрением — такими же живыми, как ее собственный черный взгляд, и не подверженными тлению.

Затем этот вывих зрения исчез так же внезапно, как появился, и вещи, формы, расстояния снова установились в фокусе. Я видел мертвого в серой пустоте и зрителей — так, как они были. И полиция снова наступала на нас и расталкивала людей вокруг меня.

Но они не в силах были покинуть это маленькое одинокое изваяние смерти, которое сидело в напряженной позе, с нелепым пьяным достоинством и слабой улыбкой на лице, поскольку люди верны безжизненному телу и сторожат и охраняют и не покинут его, пока слепая земля не примет его и не укроет. Они не могли покинуть его, потому что гордая смерть, темная смерть, одинокое достоинство смерти осенило этот убогий облик, и они видели, что никакая пошлость, низость и убожество на земле, ни этот миллионностопый город со всем его размахом, напором и численностью не отнимут ни на миг достоинств гордой смерти — даже если они подарены жалчайшему уличному нолю.

И вот они не могли покинуть его, потому что своего рода любовь и верность удерживала их на месте, и потому что гордая смерть восседала здесь и говорила с ними и раздела их донага, и потому что против смерти они воздвигали исполинские башни, от нее они прятались в серых норах, ее голос пытались заглушить крикливой одурью улицы, но гордая смерть, непроницаемая смерть, гордая сестра-смерть вступила в их город, и была выше высочайших башен, и была победоносна, низойдя даже на самую жалкую частицу праха, и все их улицы смолкали, когда говорила она.

И они смотрели на мертвого со страхом, трепетом и смирением — и с любовью, ибо смерть, гордая смерть, явилась в теплые, обжитые места, и лик ее сиял ужасно в затхлом, сером воздухе, и свою речь, свою поступь, свой сан она противоположила грубому, механическому обычаю десяти миллионов людей, а их самих раздела донага, остановила их глумливые скрипучие языки, и в образе ничтожнейшего их собрата показала весь предстоящий им путь, страх, которым они облекутся, — и поэтому они стояли перед ней одинокие, немые и напуганные.

Затем были выполнены последние ритуалы закона и церкви, и мертвого убрали с глаз долой. Прибыл мертвецкий фургон полиции. Двое в форме, со скатанными носилками быстро спустились по лестнице и подошли к скамье. Носилки развернули на цементном полу, мертвеца быстро переложили со скамьи на носилки, и тут из толпы вышел священник и опустился перед телом на колени.

Это был молодой человек, упитанный, холеный, очень белокожий, с внешностью мирской, даже светской, с поросячьим лицом и густой синевой на бритых щеках. На нем было элегантное черное пальто с бархатным воротником, легкое кашне из белого шелка и котелок, который он бережно снял и отложил в сторону, когда стал на колени. Его волосы, шелковистые и черные, как смоль, на макушке редели. Он быстро стал на колени перед носилками и поднял белую волосатую руку; при этом пятеро полицейских вдруг выпрямились, воинским движением сорвали с голов фуражки и несколько мгновений стояли смирно, приложив фуражки к сердцу; священник тем временем быстро проговорил несколько слов, которых никто не расслышал. Помешкав немного, кое-кто в толпе тоже неловко снял шляпу. Вскоре священник встал, аккуратно надел котелок, поправил пальто и кашне и присоединился к зрителям. Все было кончено в минуту, выполнено с той же, что у врача, бездушной, почти усталой формальностью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: