На нем был мятый серый костюм, заполненный, впрочем, довольно плотно и воспринявший обрюзглую, обвислую, расплывчатую конфигурацию его тела. Маленькое брюшко и умеренная упитанность указывали на то, что ему знакомо было некоторое изобилие и что он не страдал от голода. На нем была старая коричневая шляпа, поношенное серое пальто, истрепанный красный шарф, и печать подержанности, запущенности на всех этих предметах была неповторима: лучший художник по костюмам не смог бы намеренно ее воспроизвести.
Судьба миллионов людей была написана на этих вещах. В их залосненной, обвислой, вытянутой физиономии раскрывалось убогое житье миллионов тротуарных нолей; и это выражение было так ярко и очевидно, что пока лицо сидевшего мертвеца затягивалось трупной серостью, а тело словно съеживалось, усыхало, на глазах рвало последние связи с жизнью — одежда, наоборот, начинала выглядеть более живой, чем прикрытая ею плоть.
Между тем лицо покойника превратилось в маску смерти, где фантасмагория и реальность сплавляются, рождая страшную иронию, ибо кажется, что в лице и теле мертвого осталось от живой плоти не больше, чем у восковой фигуры в музее, и он усмехается, глазеет, передразнивает жизнь так же жутко и ненатурально, как могла бы только она.
Турникеты все щелкали на тупой деревянной ноте, поток людей все клубился в бетонных стенах, поезда с лязгом и гулом подлетали к платформе и уносились прочь, и время от времени в гуще людей кто-то замедлял шаги, с любопытством воззрясь на сидевшего, и оставался. Скамейку с мертвецом окружало уже широкое кольцо зрителей, и хотя любопытство не давало им уйти, они не напирали, не пытались просунуться поближе, как бывает при кровавой катастрофе.
Нет, они просто стояли застыв, широким полукругом, не приближаясь ни на шаг, и лишь изредка обменивались смущенным взглядом или робким вопросом, который обычно оставался без ответа, ибо спрошенный растерянно, сконфуженно смотрел на спросившего и, пробормотав: «Не знаю», пожимал плечами и бочком отодвигался или плелся прочь. А время от времени полицейские, число которых уже увеличилось до четырех и которые стояли вокруг мертвого выжидательно и безучастно, почему-то вдруг развивали бешеную, почти комическую деятельность и, врезавшись в кольцо зрителей, начинали отгонять и распихивать их, покрикивая нетерпеливыми, раздраженными голосами:
— Ну, всё, всё, всё! Разойдитесь! Разойдитесь! Разойдитесь! Проходите! Проходите! Проходите! Вы мешаете проходу! Проходите! Проходите! Разойдитесь! Разойдитесь!..
И толпа послушно отступала, пятилась, шаркая ногами, а затем, с неодолимым упрямством резинового жгута или шарика ртути, возвращалась, образуя глазастый, встревоженный, беспокойно шепчущийся круг.
А турникеты все щелкали на той же тупой, деревянной, оглушительной ноте, людей несло к поездам, и когда они замечали кольцо зрителей и покойника на скамье, в их взглядах, позах, жестах открывалось все многообразие человеческих реакций на зрелище смерти.
Одни останавливались, смотрели на мертвого, потом начинали тихо, обеспокоенно перешептываться:
— Что с ним? Ему плохо? Обморок? Он пьяный или что?
И кто-нибудь в ответ, пристально посмотрев на лицо покойника, презрительно махал рукой и сердито кричал, хотя в голосе слышалась тревога и неуверенность:
Да ну! Какой там обморок! Пьяный! И больше ничего! Ясно же! Ну, налакался… И чего стоят, чего смотрят, — иронизировал он. — Можно подумать, пьяного никогда не видели. Да ну его, — кричал он. — Пошли! — И спешил со спутниками прочь, продолжая язвить толпу издевательским смехом.
И правда, поза и вид мертвого — то, как он сидел на скамье, нахлобученная на лоб старая шляпа, неловко подогнутая нога, рука, свесившаяся с края, тонкий впалый ирландский рот, затаивший грязненькую и будто пьяненькую ухмылку, — все это так походило на пьяное оцепенение, что многие, едва завидя его мертвенно-серое лицо, восклицали с каким-то отчаянным облегчением:
— А! Он просто пьяный! Пошли, пошли! Нечего! — И торопились дальше, сознавая в глубине души, что человек мертв.
Другие подходили и, сердито встрепенувшись при виде мертвеца, окидывали толпу гневным взглядом, укоризненно и возмущенно качали головой, словно толпа была повинна в каких-то непристойных, безнравственных действиях, которые претили их благопристойным, нравственным натурам.
Подошли три еврейские девочки с еврейским мальчиком и вместе протиснулись сквозь кольцо зрителей. Девочки испуганно замерли, прижавшись друг к другу, а мальчик оторопело и глуповато уставился на мертвого и потом нервным, тонким голосом произнес:
— Что с ним такое? А «скорую помощь» уже вызвали?
Кольцо зрителей ответило ему молчанием, но через минуту шофер такси — человек с тяжелым, грубым, рябым лицом, смуглокожий, но бледный от ночной работы, с черными глазами и волосами, в фуражке, кожаной куртке и черной шерстяной рубашке — повернулся, презрительно дернул головой в сторону мальчика и, не глядя на него, а обращаясь к толпе, произнес издевательски-насмешливым тоном:
— «Скорую помощь»! «Скорую помощь»! — воскликнул он — На кой ему черт эта «скорая помощь»! Господи! Он мертвый давно, а он спрашивает, вызвал ли кто «скорую помощь», — продолжал шофер, снова презрительно дернув головой в сторону мальчика и, видимо, черпая какую-то уверенность и ощущение безопасности в собственном сарказме. — Видали! — фыркал он. — Человек умер давно, а он желает знать, почему тут не вызвали «скорую помощь». — И продолжал фыркать и потешаться про себя, повторяя: «Господи!» — и качая головой, словно тупость и скудоумие людей не укладывались в его сознании.
Мальчик смотрел на мертвого зачарованным взглядом, полным ужаса и изумления. Наконец он облизнул пересохшие губы и с тупым недоумением проговорил:
— Я не вижу, чтоб он дышал и вообще. Он вообще не шевелится. Затем девочка, которая все время держалась за его руку — маленькая, рыжая, с тонким, худым лицом и огромным носом, затенявшим все лицо, — нервно, почти истерически стала дергать его за рукав и зашептала:
— Пойдем! Пойдем отсюда!.. Ой! Я вся дрожу! Ой! Меня прямо трясет — смотри! — прошептала она, протянув руку, которая дрожала крупной дрожью. — Ну, пойдем!
— Я не вижу, чтоб он дышал и вообще, — тупо пробормотал мальчик, не отводя от мертвого глаз.
— Ой, ну пойдем же, — умоляюще прошептала девочка. — Я так волнуюсь, что вся дрожу, — я трясусь как лист! Пойдем! Ну давай же! — И все четверо — три напуганные девочки и ошарашенный мальчик — отошли и тесной кучкой заторопились по спуску к платформе.
Теперь другие люди, которые до этого просто стояли, неловко переглядываясь, и в тревожном замешательстве задавали друг другу вопросы, повисавшие в воздухе, начали тихо переговариваться и перешептываться, и уже пронеслось несколько раз слово «умер». Произнеся и услышав это слово, все затихли, успокоились, медленно повернули лица к мертвому и впились в него любопытными, жадными взглядами.
Тут послышался негромкий мужской голос, уверенно и убедительно высказавший то, в чем они как будто боялись себе признаться.
— Конечно, умер. Умер человек, — проговорил он тихо и веско. — Я сразу понял, что он мертвый.
В ту же секунду рослый солдат с морщинистым обветренным лицом человека, многие годы прослужившего в армии, повернулся к соседу — низенькому плосколицему ирландцу — и спокойно, уверенно, как о чем-то привычном, сказал:
— Где бы человек ни загнулся, он всегда оставляет эту черную расписочку — верно? — Он произнес эти слова сдержанным, сухим, небрежным тоном и кивнул на маленькую лужицу на цементе рядом с неуклюже подогнутой под скамейку ногой.
Плосколицый ирландец поспешно кивнул и с выражением энергического согласия произнес:
— Что и говорить!
В это время в толпе со стороны турникетов произошла легкая суматоха и перемещение, зашаркали ноги, люди почтительно расступились, и в сопровождении двух санитаров, один из которых держал свернутые носилки, появился врач «скорой помощи».