— Нет уж, бабушка, извольте слушать! — с хохотом буянил он. — Если бы у нас в моде было мазать зубы черным…

— Мишель, — тихо вмешалась Варя, — в самом деле, кузен, вы почти невыносимы…

Он тотчас остановился, словно бежал, наклонив голову бараном, и влетел в новые ворота…

Разговор перешел на другую тему — Мишель, временно растерявшийся и замолчавший, утратил власть над умами. Но тетушки недолго торжествовали победу: как нарочно, заговорили о Кате Сушковой — точнее, об ее дяде, которого откомандировали нынешним годом в Витебскую губернию производить следствие об убиении жидами христианского ребенка. Дело тянулось с мая 1828 года и конца-краю ему видно не было. Тетушки все решительно были настроены против жидов, и — пока безродный найденыш томился, как бы стремительно и в легкой растерянности водя вокруг себя очами: кто бы могли быть его истинные родители? — за столом говорилось:

— Жиды — навроде цыган: жиды велели распять Христа, а цыгане выковали для того гвозди…

— И ведь не первый случай: им для обрядов нужна кровь христианского младенца, без того князя тьмы не увидать…

— А я не верю, чтобы они это сделали, — заметила Варя.

Мишель пустил в нее тайный взор: Варвара — истинный ангел! В чем, впрочем, никогда не было сомнений.

— Я тоже не верю, — заявил Мишель и потащил к себе блюдце с вареньем. Две осы поднялись и возмущенно улетели, а одна, наиболее упрямая, поехала к Мишелю вместе с вареньем. — Я вот, бабушка, сейчас осу съем, чтобы вас убедить…

— Батюшка! — вскричала Елизавета Алексеевна. — Да это уж совсем немыслимо! Миша, да как ты себя ведешь!

— А вот стану конногвардейцем, — сказал Миша, искривив губы в ехиднейшей улыбке, — так еще и не так себя вести буду! Как наеду в Москву со своими шпорами и всеми своими манерами, так произведу там фурор во всем курятнике! — Он изобразил кудахтанье, не слишком искусно. — Это в Петербурге конногвардейцев как грязи, а в Москве они все завидные женихи.

И — о, дерзец! о, неслыханно! — чуть подмигнул, надеясь, что Варя этого не увидит.

Нахальное подмигиванье адресовалось Эмилии в мантилии… но исходило не от романтического найденыша, а от кого-то иного… от злого, неумолимого поклонника, который замыслил разрушить счастье Эмилии… обесчестить ее… похитить… Изломанная бровь и родинка над нею — предвестники несчастья, равно и тяжелый колокол в тяжелом испанском воздухе…

Еврей! Мишель чуть не вскрикнул. Разумеется, все эти разговоры об убиении христианских младенцев — полная чушь; но коль скоро нельзя тотчас поехать в Витебск и гордо потребовать освобождения невинно оклеветанных, то можно хотя бы в мечтах за них заступиться…

Положим, еще старый еврей может быть с недостатками… скуп, разумеется, и богат — чрезвычайно. Но дочь его, с огромными черными глазами, со смуглым румянцем, с гибким полным телом, — та иная: мечтательная на восточный лад и наполненная желанием любить. У красивых женщин нет ни нации, ни религии, ни сословия; они просто красивые женщины — чудная душа в прелестной оболочке. Пленив мужчину, она покорно пойдет за ним, куда он позовет ее, — как Евгения у Шекспира…

Гордый испанец, христианин, узнает о себе, что он — найден в лохмотьях на ступенях церкви, никому не нужный младенец… Да и к тому же… да, он рожден от еврейки! А тот старый еврей, кого он презирал как низшее существо, — тот отец его…

Мишель едва не заплакал, едва ему представилось все это. Стихи вскипали в уме, рвались на бумагу, чувства переполняли сердце; он вскочил, пробормотал извинение вкупе с благодарностью за чай и приятное общество — и выбежал из-за стола.

Бабушка проводила его спокойным взглядом.

— Миша — сочинитель, — заметила она невозмутимым гоном. — Должно быть, стихи в уме сложились, надобно записать.

— Балуете вы его чересчур, Елизавета Алексеевна, — осмелилась одна из тетушек, за что была вознаграждена многопудовым взором, поджатием губ и безмолвным постукиваньем ложечки о край блюдца.

— Надобно и баловать, — отрезала она в конце концов. — Может быть, кого-то баловство и испортит, да только не моего Мишу. Более доброй и честной души вы в целом свете не сыщете.

И обвела взором по очереди всех собравшихся: не найдется ли такого, кто осмелился бы возразить ей.

* * *

Возражала Катя Сушкова — но не бабушке, а своей подруге, Саше Верещагиной:

— Он — жестокий, злой! Но, быть может, Мишель мучим несчастливым роком, подобно мне?

— Да уж это почти точно, — соглашалась Саша. Она и знала Мишеля, и совершенно не знала его: он не поверял ей всех своих фантазий.

Катя, с гигантскими черными глазами, с невероятной косищей, не имела тем не менее экзотической наружности: еще одна сдобная московская барышня, в меру мечтательная, в меру остроумная, большая любительница мазурки и вальса (но особенно — мазурки).

Английское входило в моду; Мишель решительно отстаивал перед всеми Байрона и Шекспира: с этого началось его новое знакомство с Катей.

Прежде они встречались в Москве. Обе барышни-подружки обращали на некрасивого подростка внимания не больше, чем на вешалку, да и обходились с ним как с вешалкой: во время прогулок поручали ему следить за их перчатками и шалями, которые Мишель постоянно терял. Катя полагала, что Мишель из безнадежной любви к ней попросту ворует ее перчатки и складывает их у себя в каком-нибудь особом комоде, где поливает слезами; однако Мишель действительно сеял их, где только мог, отчасти с досады.

В Середникове Катерина застала совершенно иного Мишеля. Испанские страсти были тогда в разгаре; но поскольку источником этих страстей отчасти являлся Шекспир, то разговор сразу пошел об английском.

Мишель находился в саду, возле наполовину засохшей старой яблони, и выискивал в горячей траве паданцы, когда две барышни возникли перед ним — точно соткались из благоуханного полудня, два прелестных воздушных видения: беленькая, невесомая Саша и чернокосая, пышная Катя.

Мишель сразу выпрямился, дабы скрыть истинное свое занятие, и принял суровый вид.

— Не правда ли, — сказал он, — все эти нынешние попытки переделывать Шекспира для наших театров — несусветная глупость?

— О чем ты? — удивилась Саша. — Какие переделки?

Мишель некрасиво сморщился:

— Вам, Александра Михайловна, знать бы, ведь вы в театры ходите…

— Хожу, да дальше «Русалки» не бываю, — засмеялась Саша.

— Охота такую пакость смотреть.

— Оперу не смотрят, а слушают.

— Правильно, потому что смотреть там не на что… и слушать тоже. Размазывают по сцене сопли: ах, утопилась, ах, добродетель… — Мишель чуть сгорбился, прижавшись лопатками к низкому корявому стволу, отчего приобрел невероятное сходство с карлой, злым, уродливым и умным. Красавицы, по-разному наклонив головки в сторону, созерцали его и очевидно ждали продолжения речей.

Мишель сказал:

— Нет уж, если и был в драматургии гений, так это Шекспир. Разные бездарности считают, что он, невзирая на всю свою гениальность, уродлив, — тут Мишель чуть приподнял верхнюю губу, показывая остренькие зубы, — и нуждается, мол, в переделке, дабы не оскорблять чувства зрителей. Но гений не может оскорблять чувства. Разве что зрители лишены их и заменяют истинное чувство рефлексами, вроде голода и жажды, что выливается в питие шампанского и лихорадочное поедание пирожных прямо в ложах…

Саша, смеясь, пронзила себе грудь несуществующим кинжалом, но на Катерину эти речи произвели совершенно противоположное действие: ее черные глаза вдруг затуманились какой-то мечтой, и она тихо проговорила:

— Да, это верно…

Глазки Лермонтова блеснули, словно в уме его молнией пронеслась мысль: моя!

— Шекспир очень правдиво показывает страдания, которыми наполнена жизнь человеческая… — добавила Катя.

Бабочка пролетела над цветами и на миг устроилась отдыхать на Катином платье, а затем, словно поняв свою ошибку, панически снялась с места и исчезла среди деревьев.

— Для чего Господь создал нас юными и прекрасными, если впереди ждет нас скорая смерть и безобразная, печальная старость? — добавила Катя, провожая бабочку глазами. — Я иногда представляю себя в гробу… молодой. Моя мать умерла совсем молодой… Она и родилась в гробу — знаете? — это ли не предвестье вечной печали… Бабушка моя долго не могла разродиться моей матерью и наконец впала в летаргию. Ее сочли умершей и уже положили в гроб, когда вдруг, при чтении Псалтири, ножка стола подломилась, гроб выпал, и мнимая покойница тотчас очнулась и родила… Вся жизнь бедной матери моей прошла в невыносимых страданиях, и когда настал час отойти ей в мир иной, она скончалась в чужом доме, где некому было даже подержать ее за руку, принять ее последний вздох…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: