Знал Мишель, живущий то в Тарханах, то на бабушкиной квартире: хмурый, потаенный. Несколько раз между братьями проходил разговор насчет поэзии.
— Ты хотел, чтоб я умел слепить мадригальчик, — напомнил как-то раз Юра. — Я от тебя кой-чему научился… Я даже гекзаметром теперь могу — и сплошь о дурном и дурными словами!
— Вот будет история, если мои стихи вообще запретят, всем скопом! — фыркнул Мишель. И скроил неприятную физиономию, изображая некое брюзгливое (и, несомненно, высокопоставленное) лицо, беседующее с дочерыо-девицей: — «Это который? Лермонтов? Пьяница и сквернослов? Ой — фу-фу- фу — изъять, не давать…» — «Ах, папенька, ну что-о вы, у этого Лермонтова такие дивные, сериозные, религиозные пиесы…» — «Религиозные? У Лермонтова? А ну, немедленно дай сюда — где ты достала эту гадость?!»
— У нас как-то раз подсунули гусару Н. вместо водки чистой воды в стакане, — задумчиво проговорил Юра и возвел глаза к нему, как бы в молитвенном раскаянии. — Он, бедняга, от неожиданности чуть не умер…
Мишель подтолкнул его кулаком:
— Ты небось сам и подсунул…
— А? — Юра очнулся от раскаяния. — Может, и я, — рассеянно сказал он и почесал голову. — Мое дело — изводить гусаров родниковой водой, а твое — проделывать то же самое с благонамеренными людьми при помощи поэзии…
— Глупо устроен человек, если до сих пор никто про нас не догадался, — сказал Мишель.
— Глупо, — подтвердил и Юра. — Мы с тобой, думаю, можем запросто и вместе повсюду появляться, никому в голову не придет заподозрить.
— Нет уж, давай хоть немного соблюдать осторожность, — возразил Мишель. — Бабушка заповедала, и пока жива — дай ей Бог сто лет прожить! — огорчать ее не станем.
— А ее никто и не огорчает… Лично мне такая игра очень даже нравится, — объявил Юрий. — Ты что сейчас пишешь? Про своего Демона?
— Может быть, — таинственно сказал Мишель. — Я про него, может быть, всю жизнь буду писать…
— Охота тебе! Лучше бы про баб сочинял что-нибудь эдакое — воздушное…
— «В силах ли дьявол раскаяться?» — проговорил Мишель протяжно. И усмехнулся криво: — Иные девицы в романтической экзальтации полагают, что — в силах, особенно если какая-нибудь привлекательная молодая особа решится пожертвовать собой и полюбит несчастного падшего духа…
— Охота им, — отозвался Юрий очень добродушно. — Когда кругом полным-полно симпатичных молодых гусаров, добродетельных, крещеных, у исповеди и причастия бывающих… и, возможно, готовых жениться.
— А вот, представь себе, охота, — вздохнул Мишель. — Есть такие, которые только тем и заняты, что мечтают. Начнешь волочиться, после наговоришь дерзостей — и тут-то ее разбивает томность, она начинает тебя «спасать» от какого-нибудь ею же вымышленного демона…
— Бабы, — подытожил Юрий, махнув рукой в безнадежности.
В довершение всех различий между братьями, Юрий вырос немного выше Мишеля, и оттого разница в возрасте — год с малым — окончательно изгладилась, по крайней мере, зрительно. Но и будучи выше Мишеля, Юра оставался маленького роста, и на рослом, красивом Парадире смотрелся совершенно как кошка на заборе, вцепившаяся в свой насест отчаянно выпущенными когтями. (Роль когтей играли — зрительно — шпоры, хотя замечательному Парадиру от всадника шпорами никогда не доставалось.)
— Я думаю, ты оттого непристойности сочиняешь, что желаешь форсировать «гусарскость», — сказал Мишель.
Юрий посмотрел на брата с подозрением:
— Сейчас нравоучение начнется?
— Скорее, поучение… Я о тебе много думаю. И о гусарах — тоже.
— Благодарю за заботу.
— Не благодари… коль скоро ты — это я.
— Так, да не так, — не согласился Юрий. — Хоть круг общения здесь совсем другой, чем в Москве… Но все равно находятся люди, которые делают замечание: «Как ты переменился, Мишель, по сравнению с Москвой… Был серьезный, всегда такой грустный, много читал — хоть Байрона вспомни (а его действительно было многовато! — добавлю от себя), а нынче тебя не узнать, пьянствуешь и делаешь глупости…» Кто более философически настроен, прибавляет: «Молодость должна перебеситься». Другие, морального направления, качают головой с укоризной.
— А тебе смешно? — быстро спросил Мишель.
— Конечно!
— Мне, пожалуй, тоже, — сказал Мишель. — И это смешнее всего! — Он откинул голову назад и громко, отрывисто хохотнул, после чего уставился на брата с преувеличенной мрачностью: — А все же выслушай поучение и от меня, если тех не перебивал…
— Я и тебя не перебиваю.
— Молчи! Молчи и внемли, как будто я — Призрак Датского Принца.
(При этом упоминании о Шекспире Юра досадливо поморщился — несколько лет кряду Мишель изводил его английскими шедеврами и даже заставлял изучать этот язык, — а для чего? — и французского довольно!)
— У всякого жизненного состояния есть свое звездное время, свой истинный час, — сказал Мишель. — Быть Царскосельским Гусаром — важная роль, да только она уже сыграна. Целое поколение выросло в легких забавах и дерзких выходках лишь для того, чтобы явить все свои блистательные эполеты, шнуры, ташки с вензелями, кивера, перья и прочую павлинью экипировку в сраженьях против Бонапарта — звероподобного и экзотического, вроде рыцарского Зверя Рыкающего или Ветряной Мельницы, считай как хочешь. Гусарские вензеля схлестнулись с бонапартовскими, создался чудный по красоте и роковым сплетениям узор, а после — разорвался, распался на клочки… Остались только воспоминания, прекрасные, волшебные. Однако нынешние гусары против тех — все равно что Дон Кихот против Амадиса Галльского, если ты понимаешь, о чем я говорю.
— Каждый член твоего рассуждения мне как будто ясен, — сказал Юрий, морща гладкий лоб, — но их совокупность от меня ускользает.
— Не время сейчас быть роскошным гусаром — если говорить кратко, — сказал Мишель. — Война, для которой они создавались, миновала. Вот ты и бесишься, как будто можно воплями, гримасой и непристойностями вызвать из небытия прекрасные призраки былого.
— Загнул и заврался! — заявил Юрий.
— А хоть бы и так, — не стал спорить Мишель. — Кстати, твои творения, особенно те, где нет похабностей, вполне достойны таких призраков… Лучше прочего показывают.
— Что показывают? — насторожился Юрий. Он знал манеру брата: так похвалить, что никакой ругани не нужно.
— Мою правоту! (Юрий оказался прав — Мишель наладился разбранить его…) В тот Звездный Гусарский Час, о котором я трактовал, кто был певцом гусаров?
— Ну…
Отвечать смысла не было — ответ витал в воздухе, демонстрируя обтянутые ляжки, выгнутую грудь и прочие достоинства: Денис Васильевич Давыдов, кто ж еще!
— А теперь?
— Ну…
Мишель облапил Юрия и тряхнул его несколько раз. Юрий безвольно тряхнулся.
— Теперь — ты, Юрка!
Явилась скомканная тетрадь — где только прятал!
— Я твои стихи списал, чтобы с тобой их разобрать… Да нет, это не твои кошмарные — сам знаешь что, — которые так поражают, что поэтических достоинств уже не надо, это серьезные стихи, на смерть товарища…
Друг мой! Что это за «поп-полковой»? Ты хоть вслух это прочитывал?
Мишель поднял на брата ясные глаза. Юрий хмурился, силясь не заплакать. Наконец он выговорил:
— Ты его не знал…
— Кого?
— Егорушку Сиверса… Того, кто умер…
— Я не о Сиверсе — парня жаль, кто спорит, да и хороший, должно быть, человек был! Я о стихах твоих говорю… И что за вьюга тобой описана? Как она могла реветь «порой»? И почему поп «бормотал»? Разве на отпевании «бормочут»? Оно на то и отпевание, что — поют… Разве батюшка пьян был?
— Нет, но…
— Слушай дальше, — беспощадно сказал Мишель.