— Я этого Лермонтова почти не знал. Скакал какой-то кузнечик по балам… Стихи — это он сочинял? Говорят, в деле был и отличился, только орденами его обошли. Равно и чинами.
— Это не наше с вами дело, Филипп Федорович. Да и поручику Лермонтову до сего уже дел никаких нет. А вот еще одно: как будем его хоронить?
— Средства-то найдутся — или все по балам раскидал? — спросил Унтилов.
Ильяшенков досадливо сморщился:
— Он ведь самоубийца… Как бы отец протоиерей вообще его хоронить не отказался.
— А мы к молодому батюшке подкатим, к отцу Василию, — сказал Унтилов. — Авось по молодости явит лихачество и отпоет вечную память нашему новопреставленному рабу Божию… Как его было святое имя?
— Михаил.
— Хорошее имя, — сказал Унтилов. — Прощайте пока, Василий Иванович.
Он резко наклонил голову, затем повернулся и вышел. Ильяшенков посмотрел ему вслед с печалью. Он предвидел долгий день, полный неприятных хлопот.
Хлопоты начались почти тотчас. Сперва прибежали из острога — со слезной мольбой от отставного майора Мартынова. Казак не знал, смеяться или плакать, когда передавал мартыновское прошение, написанное кривым почерком на неряшливом листке.
— Там, ваше высокоблагородие, кроме господина отставного майора еще два арестанта заседают… Один все ругается. Наблюдать страсть: сидит, в стену пялится и поносные слова произносит. Одним тоном, вроде как дите в люльке, когда голос пробует: агу, агу, агу… Другой Псалтирь читает — тем же тоном, на одной ноте, ровно муха. А господин Мартынов сидит там, как Спаситель меж двух разбойников… Прости, Господи…
Мартынов слезно умолял господина коменданта снизойти к былым его, Мартынова, военным заслугам и перевести на гауптвахту, под родное армейское крыло.
— Оставь пока, — сказал казаку Ильяшенков и снова оказался в одиночестве. Поглядывал то на прошение, то в окошко. День начался чудный, лазоревый, с бледно-фиолетовыми горами на горизонте — на их фоне белые дома выглядели особенно объемными и ярко-светлыми.
Досада медленно закипала: непременно нужно вмешивать в эдакое прелестное существование разные глупости! Что им всем не живется? Приехали на воды, лечатся, устраивают балы, пишут в альбомы буриме… И в одном из этих милых домиков лежит застреленный из «кухенройтера» поручик — и неизвестно еще, как хоронить его и какие в связи с этим поднимутся шумы и крики…
— Князь Васильчиков! — браво рявкнул казак и скрылся прежде, чем комендант повернул в его сторону тяжелую голову.
Васильчиков проник в комнату, расположился среди казенной мебели и разом привнес в просто убранную комнату с белеными стенами неистребимый великосветский дух.
— Слушаю вас, ваше сиятельство, — сказал комендант.
— Вчера ввечеру, — начал Васильчиков непринужденно, — корнет Глебов заявил на себя как на секунданта в злосчастной дуэли поручика Лермонтова…
— Это мне отлично известно, — ответил комендант сухим тоном.
Васильчиков ничуть не смутился. Заложил ногу на ногу. Отменно хорош собой, хоть и жидковат — слишком длинный, подумал комендант. И отец — генерал, герой Отечественной войны, светлейший князь и любимец государя Николая Павловича… Ох.
— Это не вполне соответствует действительности, — продолжал Васильчиков.
«Ничуть не сомневался» — отразилось на широком красном лице коменданта.
— Потому что, собственно говоря, секундантов было два, — продолжал князь.
— Не четыре? — спросил комендант.
— Ну… На самом деле, официально, два.
— Внимательно слушаю.
— Собственно, мы с корнетом Глебовым оба решили взять на себя эту обязанность, поскольку примирить противников никакой возможности не было…
Ильяшенков притянул к себе лист бумаги.
— Стало быть, секундантов было два, — проговорил он. — Могу ли я полюбопытствовать о подробностях?
— Сказать по правде, мы определенно не договорились, кто будет чьим секундантом, поскольку являлись общими друзьями… Однако, поскольку корнет Глебов живет на одной квартире с отставным майором Мартыновым, то секундантом Мартынова вызвался быть я… А корнет Глебов, соответственно, — секундантом поручика Лермонтова.
— А! — сказал Ильяшенков. — Отлично. Так и запишем. — Он набросал несколько слов на листке, а потом поднял на Васильчикова глаза, совершенно не добродушные и не глуповатые, как обычно, а неприязненные, полные затаенной малороссийской хитрости. — Так и запишем… Я так полагаю, имеет смысл всех вас, соколики, поместить до кучи на одной гауптвахте, чтобы удобнее было… Вот и господин Мартынов о том же хлопочет.
Васильчиков встал, раскланялся.
Лукавый хохол смотрел на него с тоской, в мыслях проклиная недостаточность своего лукавства.
Жандармский корпус отозвался на происшествие почти мгновенно, и город наводнился голубыми мундирами — как будто в Пятигорске неожиданно осела для отдыха стая перелетных птиц. Впрочем, на ход исследования по делу они никакого влияния не оказывали — больше служили для нервирования некоторых членов пятигорского общества.
В середине дня, под палящим июльским солнцем, комиссия следователей отправилась осматривать место поединка. Оба секунданта находились при этом и показывали путь, давая по мере надобности объяснения.
Странно было ехать по тому же пути и видеть те же горы как бы при новом свете. Отсутствие в мире Мишеля никак не сказалось на обличии природы: никаких перемен, и скоро исчезнут последние следы случившегося…
Васильчиков приблизился к корнету Глебову. Унтилов видел, однако не препятствовал, и Васильчиков негромко сказал:
— Будем показывать в защиту оставшегося…
«Оставшийся» — Мартынов — до сих пор находился в остроге и к месту поединка не ездил.
Глебов молча кивнул. Князь глянул на него искоса с хорошо скрытым сожалением: что честен — не всегда удобно, зато доверчив — цены такому нет.
Глебов вздохнул, отвернулся, стал смотреть на дорогу. Он всё чуть морщился, как будто от небольшой боли. Дорога вильнула, окончательно спрятав вдали город, и в дрожащем воздухе предстали новые разноцветные горы: сейчас они казались лепестками гигантского цветка. Подвижный, все время изменяющийся горизонт завораживал. Пыль, прибитая вчерашней грозой, снова воспряла, и к середине дня дорога пахла одуряюще: пылкими камнями и особенной горькой травой.
Четыре версты проделали довольно быстро. Оба секунданта остановились у полукруглой поляны, как будто нарочно обведенной кустарником сбоку от дороги.
— Это здесь, — сказал Глебов, направляя коня к кустам.
Следователи спешились. Трава на поляне вся была истоптана — там довольно долго ходили несколько человек, а возле поломанных кустов, совершенно очевидно, бились привязанные кони, испуганные грозой. Остался и след от беговых дрожек.
— А там что? — спросил Унтилов, щурясь.
За кустами что-то белело, точно кусок соли.
— Должно быть, мартыновская черкеска, — сказал Васильчиков. — Он ее вчера забыл и очень убивался. Дескать, не могу без нее к господину коменданту явиться… Как ребенок!
Унтилов несколько раз дернул углом рта, затем быстро подошел и поднял черкеску. Она вся намокла и была испачкана. Подполковник выронил ее обратно на землю.
— Потом человека надо прислать, — сказал он брезгливо.
Глебов давал объяснения касательно барьера:
— Здесь по дороге и отмерили пятнадцать шагов. С той стороны Мартынова поставили, а с этой — Лермонтова. Сходились от десяти шагов и стреляли уже от самого барьера…
— На пятнадцати шагах? — уточнил квартальный надзиратель господин Марушевский, человек сравнительно молодой, но ни за что бы не ставший стреляться — ни ради каких причин!
— Ну да, — сказал Глебов. — На пятнадцати… Князь Васильчиков отмерял. У него ноги длинные, он нарочно так шел, чтобы расстояние побольше. А Лермонтов так и не выстрелил…
Он чуть отошел и показал темное пятно на обочине:
— Вот здесь он и лежал…
Подполковник Унтилов все ходил по поляне, поворачиваясь то так, то эдак, а то вдруг ныряя к самой траве и высматривая в ней разные следы. Затем выбрался на дорогу и заставил Глебова еще раз повторить пояснения касательно барьера: кто отмерял шаги, какие, где лежали шапки, отмечающие самый барьер и те десять шагов, которые они прошли до последней черты.