После отъезда Сенезино предложенный публике праздник вокала продолжался: в Лондоне побывали Карестини, Бернакки, Джицциелло, Аннибали, Каф-фарелли и Гваданьи, и все они участвовали в премьерах новых произведений Генделя, а честь первого исполнения Ксеркса досталась Каффарелли, впервые спевшему знаменитое ларго «Ombra mai fu» — «Сень смерти никогда». Сам Гендель из всех певцов, с которыми ему приходилось работать, а нередко и шумно спорить, предпочитал Гваданьи: Генделю нравилось и его вдумчивое отношение к ролям, и простота его техники, и его уважение к создателю музыкального произведения — последнее по тем временам было особенной редкостью. В результате между шестидесятичетырехлетним маэстро и двадцатичетырехлетним кастратом установилось самое искреннее взаимопонимание, так что Гендель написал для Гваданьи блистательную партию в Гимне приюта для подкидышей и согласился переложить для него одну из арий «Мессии». Сотрудничество Гваданьи с Генделем было сравнительно с другими певцами самым недолгим, по в эмоциональном и музыкальном отношении именно он оказал на композитора, которому оставалось жить еще десять лет, самое большое влияние.
Фаринелли тоже провел в Лондоне несколько месяцев, а не упоминался до сих пор потому, что был единственным из певцов, кто прибыл туда нарочно для сотрудничества с труппой соперников Генделя. Дело в том, что Сенезино с Генделем не ладил, с годами неприязнь росла, и наконец он решился создать новую труппу, Оперу Знати. Размещалась эта конкурирующая труппа в Королевском театре в Линкольн-Инне, финансировал ее принц Уэльский, а исполняла она в основном сочинения Порпора и потому рада была принять сначала Фаринелли, самого знаменитого из учеников итальянского композитора, а затем Бертолли, Монтаньяна и наконец Куццони. Кроме сочинений Порпора, Опера Знати исполняла также вокальные произведения Бонончини, Алессандро Скарлатти и Гассе. Фаринелли всегда непросто было уговорить поехать в Лондон, но театр выстроил для него золотой мост, так что он согласился принять приглашение — и Сенезино пал в его объятия посреди спектакля («Артаксеркса» Гассе) именно тогда лондонская публика устроила Фаринелли триумфальную встречу, как случалось почти всюду в Европе, где ему приходилось бывать. Его появление на сцене приводило присутствующих в экстаз: когда во время спектакля одна дама воскликнула: «Един Бог, един Фаринелли!», эти слова повторяла вся Англия, а затем они были воспроизведены на знаменитой гравюре Хогарта.
Опера Знати действительно нуждалась в Фаринелли, Сенезино или Куццони для своих противопоставленных Генделю чисто итальянских опер, однако у этой антрепризы не было такой всеобщей поддержки, какая была у Генделя, который пользовался исключительным успехом как у широкой публики, так и у многих аристократов. В ноябре 1736 года одна из его лондонских поклонниц писала сестре: «С таковыми певцами и давая лишь итальянские оперы, столь унылые, что во время представления едва не засыпаешь, они уповают обогнать Генделя, у коего и Ла Страда, поющая лучше, чем когда-либо, и Джицциелло, за минувший год сделавший немалые успехи, и Аннибали, который совмещает в себе лучшие качества Сенезино и Карестини и притом играет с отменным вкусом»6. Обнаружив это яростное соперничество между двумя театрами, Фаринелли притворился больным и потихоньку уехал — правда, Берни показалось, что в голосе певца, которому было всего лишь тридцать два года, уже появились первые признаки деградации. Так или иначе, со стороны Фаринелли разумнее было удалиться во всем блеске славы и с весомым грузом золота и подарков, чем терпеть очевидные неудобства театральной склоки, дожидаясь, пока удача повернется к нему спиной. Лондон был типичным примером столицы, где у публики нет удовольствия слаще, чем наблюдать баталии враждующих партий, а политика, религия, драматический театр и опера предоставляли идеальную почву для коренящейся в британском мозгу двупартийности. Так, соперничество двух выдающихся певиц столетия, меццо-сопрано Фаустины и сопрано Куццони, как-то раз в 1727 году привело к тому, что они подрались прямо на сцене. Публика была в восторге, а памфлетист Джон Арбатнот тут же предложил иронический анализ проблемы: «Нынче никто не задает вопросов, какие задавал еще вчера, наподобие: „Принадлежите Вы к Высокой или к Низкой Церкви?"{43} „Вы Виг или Тори?"{44}, или: „Вы за короля или за помещиков?", или: „Вы за короля Георга или за Претендента?"{45}. Нет, нынче вас спросят лишь, за Фаустину вы или за Куццони, за Генделя или за Бонончини. Вот о чем ведутся жаркие споры в лучшем лондонском обществе, и если сладостные звуки оперы не усмирят природную жестокость британцев, можно ожидать пролития крови»7. И точно, не только две королевы вокала вцепились друг другу в глотки — передралась, хотя и не столь буквально, вся аристократия, ибо графиня Пемброк возглавила «куццонистов», а ее соперница, графиня Берлингтон, поддержала «фаустинистов». Как и все певицы того времени, обе примадонны были мишенью для нападок моралистов, видевших в артистках лишь воплощение испорченности и распущенности: скажем, Амброуз Филипс писал о Куццони весьма резко, называя ее и «маленькой театральной сиреной», и «достойной бессмысленного века совратительницей», и «растлительницей всех мужских искусств», а в заключение требовал: «Оставьте нас жить, как нам угодно — оставьте нас, британцев, грубыми и свободными!».
Кастратам не удалось остаться в стороне от всех этих склок и баталий: вкусы британцев были весьма различны, и кое-кому совсем не нравились новомодные певцы, явившиеся «растлить» традиционное пение и традиционную мораль. Когда Николино покидал страну, безымянный наблюдатель обрушился на него с обличениями: «Пусть убирается прочь сей податель порочных наслаждений, сей позор нашего народа, и да не развращают более британцев игривые его рулады! Пусть вся сия порода певцов отправляется восвояси, в страну, где правят изнеженность и похоть — пусть ваш евнух распевает свои песни там… Долой проклятые песни! Великобритания желает защитить свою свободу!»8 На общее увлечение кастратами подобные замечания никак не повлияли, так что оно продолжалось многие годы после смерти Генделя. Тендуччи и Рауццини в Британии весьма преуспели, а в конце XVIII века Паккьяротти напомнил о лучших временах Сенезино и Фаринелли и заставил весь Лондон проливать горькие слезы, когда на несколько сезонов присоединился к своему учителю, венецианцу Бертони. Живший тогда в Лондоне Филипп Эгалите{46} не пропускал ни единого спектакля с его участием и всякий раз бывал в восхищении, что имело своим результатом одно из тех общепринятых обыкновений, какие возможны только в Британии. Известно, например, что лет за пятьдесят до описываемых событий, во время лондонской премьеры «Мессии», Георг Второй, услышав хор «Аллилуйя»», был настолько потрясен, что поднялся на ноги, а вся публика последовала его примеру — и до сего дня обычай велит британцам при исполнении этого знаменитого хора подниматься на ноги. То же вышло с Филиппом Эгалите, усевшимся в ложе с белым платком в руке, то есть заранее приготовясь утирать слезы, которые Паккьяротти заставит его проливать — а назавтра и еще несколько месяцев все зрители являлись в театр с ослепительно чистыми платками и принимались дружно утирать слезы, едва кузен Людовика Шестнадцатого подносил к глазам свой королевский фуляр. Сила традиции!
Кастраты и французы
Франция резко выделялась из всех прочих стран, так или иначе приобщившихся к искусству кастратов: французы привыкли относиться к ним подозрительно, а то и враждебно. Конечно, в Лувре и затем в Версале итальянские кастраты присутствовали всегда — менее известные в качестве певчих, а самые знаменитые в качестве личных гостей венценосных особ. Конечно, Людовик Четырнадцатый, Людовик Пятнадцатый и Мария-Антуанетта искренне ими восхищались. Конечно, некоторые музыковеды, «философы» и путешественники были способны оценить этих певцов и даже похвалить того или иного из них. Но то были исключения из правила, а в общем и целом отношение французов к кастратам оставалось неизменным: кастратов они не принимали, самый факт кастрации вызывал у них возмущение, а вокальные ее результаты за редкими исключениями либо вовсе не трогали слушателей, либо вызывали у них смех. Балатри был изумлен до глубины души, когда собравшаяся на частном концерте в Лионе публика через полминуты после начала его выступления принялась хохотать — нигде, куда ему случалось приезжать, его так не встречали, и он согласился остаться в гостиной лишь после долгих уговоров.