– Саня где?
– Улетел в Приморье на несколько дней.
– Когда?
– Сегодня.
– Зачем ты его отпустила?
– Он меня не спрашивал. Умер его старый знакомый, у которого мы гостили в тайге. Саша полетел его хоронить.
– Черт! Не надо было его отпускать! Где он теперь? Где его искать?
– Женя, хоть ты объясни мне, что происходит?! Саша творит не пойми что, брат молчит, ты – туда же!
Лавриков отчаянно махнул рукой.
– А-а-а, пропади всё! Опять я – крайний! Умирать он полетел! Понимаешь?!
Алина кивнула. Лавриков притих, ожидая бури эмоций и потока слез. Вдруг она улыбнулась и очень буднично сказала:
– Съезди со мной в автосервис. Саша сказал, нужно посмотреть подвеску, заменить тормозные колодки, отремонтировать стояночный тормоз и резину поменять.
– Алина, ты меня слышала?– Женя, с ним все будет хорошо. Беду я бы чувствовала.
– Когда обратно, командир? – пилот вертолета Миша Данилов пытался перекричать шум двигателя и стрекот лопастей.
– Чего? – переспросил Хабаров.
Он надел наушники и щелкнул тумблером внутренней связи.
– Когда обратно, спрашиваю?
– Не знаю пока. Я тебе со спутникового позвоню.
– Номер не потеряй! Вот она, твоя избушка! – Данилов показал пальцем вниз. – Знахарь здесь живет. Я к нему людей вожу. Мертвого, говорят, поднимет! Ты зачем к нему?
– Помер он. Надо похоронить.
– Жалко! Приготовься, садимся.
Ми-2 завис в полуметре от земли, взбивая лопастями снежные вихри.
Хабаров бросил в снег здоровенный рюкзак, потом спрыгнул сам, увязнув по грудь в сугробе, и дал отмашку.
Взревев двигателями, вертолет резво пошел на взлет. Еще минута, и оранжево-синяя винтокрылая машина МЧС исчезла из виду, нырнув за гребень тайги. Еще какое-то время было слышно ее затихающее стрекотание, потом тайгу вновь укутала девственная тишина.
Искрясь на снегу мириадами зайчиков, солнце задорно било в глаза. Хабаров невольно щурился, осматривая окрестности. Потом он взял за лямку рюкзак и, волоча его за собой, утопая по грудь в снегу, стал пробираться к стоявшей у опушки избушке. Небольшое расстояние метров в сто пятьдесят он преодолел часа за полтора и, несмотря на мороз, порядком взмок.
Пробираясь по непролазным сугробам, он то и дело всматривался в убогое среди кедрового величия человеческое жилище и тщетно старался уловить признаки присутствия живого человека. Не было ничего, что бы свидетельствовало об обитаемости таежной избушки. Нервный озноб пробегал по спине, заставляя идти возможно быстрее.
Подобравшись ближе к жилью, Хабаров увидел расчищенную от снега площадку у входа. Выбравшись из двухметрового сугроба, он рухнул на нее практически без сил.
«Слава богу! Митрич, ты живой!» – прошептал он.
Хабаров лежал на снегу, тяжело дыша, раскинув руки, глядя в голубое морозное небо, и улыбался.
Избушка была до крыши обрыта снегом. От площадки перед домом были расчищены дорожки-тоннели к сараю и колодцу, а еще в сторону тайги. Снег на бортиках был выше человеческого роста.
Переведя дух, Хабаров поднялся и потащил рюкзак в дом.
После яркого полуденного солнца в темноте избушки невозможно было что-либо рассмотреть.
– Митрич! – позвал с порога Хабаров.
Никто не ответил ему. Хабаров щелкнул зажигалкой и смог разглядеть в дальнем углу темную человеческую фигуру.
– Митрич?
Но фигура не шевельнулась.
Хабаров зажег стоявшую на столе самодельную свечу и осторожно, боясь наступить на лежавшие на полу книги, пошел к человеку.
Старик сидел, подобрав под себя ноги, как это делают йоги, его спина была идеально прямой, а голова слегка запрокинута назад, руки раскрытыми ладонями вверх лежали на коленях, большие и указательные пальцы обеих рук были сомкнуты в кольцо. На нем были черные свободные штаны и черная китайская рубаха-балахон. Старик сидел с неподвижным, будто каменным, лицом и широко раскрытыми, словно от ужаса, глазами.
Хабаров легонько дотронулся до него. Это не произвело никакого эффекта. Он потрогал пульс на шее и с облегчением вздохнул.
– Митрич, черт бы тебя побрал с твоей медитацией!
Хабаров сел рядом и стал ждать.
Неверным, блуждающим взглядом он принялся равнодушно рассматривать комнату с бревенчатыми, увешанными пучками трав стенами, более чем скромную постель, ворох старинных книг, нехитрую посуду в самодельном стенном шкафчике в углу, висевшую на лосиных рогах шубу и свою старую гитару, наконец, самого Митрича.
Старик сильно сдал. Его тельце было сухим и маленьким, а лицо похожим на сморщенное печеное яблоко. От лица исходил неизъяснимый свет. Наверное, так светится доброта.
Свеча скоро догорела, и свет поглотила тьма. Хабаров закрыл глаза и стал слушать тишину. Он сидел так какое-то время, потом поднялся и, морщась от боли в затекших от неподвижного сидения ногах, вышел на улицу. Солнце клонилось к закату.
«Странно, я что, проспал полдня?» – догадка казалась нелепой.
Хабаров вернулся в дом, запер на ночь двери на засовы. Внезапная, пронзающая всё нутро боль сбила его с ног. Он беспомощно рухнул на колени посреди избушки, завалился на бок, сцепил до скрежета зубы, чтобы подавить вырвавшийся из груди стон, и потерял сознание.
Он очнулся от отвратительного горького привкуса во рту. Разжав его зубы, Митрич ложкой вливал ему в рот отвар.
– Вот, волк меня съешь, помощничка я себе призвал! – досадовал дед. – Спокаивал себя, мол, Саня приедет – помру. А тут еще Бог укажет, кто скорее!
– Правильно говоришь, отец, – прохрипел Хабаров.
Митрич отвесил ему щедрую оплеуху, сунул кружку со снадобьем в руки.
– Допивай сам. Не дите малое, чтоб за тобою ходить!
Хабаров сделал еще глоток и закашлялся. От горечи напитка спазмом перехватило горло.
– Отвар твой дождем и полынью пахнет.
– Горькими слезами он пахнет. Пей слезы-то. Понадобятся они тебе…
Старик взял ухват и, подцепив им чугунок, понес к столу.
– Ох, ты! – вдруг вскрикнул он и остановился на полпути. – Дрянная рухлядь! Других лечу, а у самого спина – разворошенный муравейник. Чего лежишь-то, как новопреставленный?! Подхвати чугунок-то. Без супу останемся!
Хабаров отбросил к стене самодельное одеяло, сшитое из трех шкур сибирских козуль [48] , поднялся с самодельной кровати и пошел к деду.
– Прости, отец, – сказал он, внезапно устыдившись и своей немощи, и убивающего душу пессимизма.
Старик сел за стол, привалился спиной к стене.
– Кашу в маленьком чугунке достань. Да руками-то куда ты лезешь?! Ухват же есть! Эх-ма… Недотепа! Не умеешь ты… – вздохнул дед. – И жить не умеешь…
Ели молча. Сначала грибной суп, потом кашу из проросших зерен пшеницы, приправленную кедровым маслом. Хабаров ел жадно, с аппетитом прихлебывая. Старик ел аккуратно, не спеша, оказывая почтение каждой ложечке. Его уважение к еде было абсолютным, действительно, как к дару Господа. Он съел мало, но насытился, и сидел довольный, с видом счастливого человека.
– Митрич, хорошо у тебя. Спокойно…
Хабаров подпер кулаком щеку и с добродушной улыбкой уставился на старика.
– Это отвар из трав твои мысли спотыкающиеся обуздал. Обузданная мысль приводит к счастью [49] .
Хабаров усмехнулся.
– А что приводит к страданию?
– Причина всех страданий – желание. Это сказано еще Буддой. Христианские заповеди о том же.
– Все это бородатая философия, оторванная от жизни.
Митрич вздохнул, с сожалением пожал плечами.
– Люди слабы. Очень часто они торопятся объявить бессмысленным то, что непосредственно сами не понимают. Вот и ты имеешь закономерное соответствие своих действий и их плодов. Не долго тебе осталось с твоей-то чистой лицом философией! Валялся на полу, в муках корчился. Как тебя еще шибануть надо, чтоб ты прочувствовал, чтоб дураком быть перестал?!
Хабарова бросило в жар.
– Судьба приласкала тебя, дала тебе счастье, которого ты так хотел. А сил нести это счастье у тебя нету. Нету! Неподъемным оно тебе оказалось. Надорвался ты! К будущему своему, счастливому, оказался не готов. Потому и болячки твои именно сейчас полезли. Счастье может нести лишь тот, у кого в душе много любви. А ты – убийца! Ты всю жизнь убивал в себе и в других чувство любви, давил его, рвал! А ведь оно нам не принадлежит. К нему мы не имеем права прикасаться! Ты ни к кому не привязывался, никого не впускал в свой драгоценный внутренний мирок. Мол, я – «одиночка». Мол, один такой исключительный! Душонку, стонущую, старался задавить спиртным да работой. Думал, все еще будет. Думал, нету пока настоящего. Пока не живу! Сам себе лгал… Теперь уперся лбом-то, упрямым, в болезнь, и идти дальше некуда! Да и времени нету. Сказано: не совершай зла ни телом, ни словом, ни мыслью. Где там! Это же бородатая философия! Есть Закон: справедливо поступай с другими, иначе не можешь требовать справедливости для себя. Люди получают наказание через дурные поступки, а не за них. Ты и любишь-то, как чугунок с кашей из печки тащишь. Первое движение надо делать не к себе, а от себя. Ухватом чтобы чугунок-то подцепить, надо от себя ухват послать. Потом, как чугунок подцепишь, к себе тяни. А ты лапами, грязными, загребущими, на пролом. Хвать – и тащишь! Без разницы – кашу ли, женщину… «Кто полон желаний, никогда не может избавиться от сознания своего ничтожества», – сказано в почти тысячелетней «Тэттэки Тосуи». Вот и жрет тебя это осознание. Любимых женщин, благополучную судьбу ты готов был поставить выше Создателя; чтобы спастись и спасти тебя, они были вынуждены рвать с тобой. Ты обижался, ненавидел, осуждал, ревновал, не хотел жить. Эти чувства – черные. Они несут с собой болезни. А любовь где? Выходит, что не только будущее, но и прошлое твое просит тебя расплатиться. А ты продолжаешь обижаться, осуждать, презирать, не принимая посланное тебе испытание. Пытался даже себя убить. Агрессия через край! Как же! Характер! Носишься с гордыней своей как с писаной торбой. Рак поедает именно гордыню. Говорят, кто отказался от гордости, тому даже боги завидуют! Презрение и жалость к себе есть, жажда желаний есть, уныние, то есть ненависть к себе и Создателю – есть, а любви и смирения нету. Не вижу… Ибо сказано в Библии: «А еще по причине нарушения многих законов в людях охладеет любовь…»