Старьевщик был человек крепкий, старинного покроя, умел беречь денежку, не употреблял ни чаю, ни табаку и вообще не жаловал никаких прихотей. «Не пригодно нам баловаться да нежить свой мамон, – говаривал он, – мы люди маленькие, воспитаны серо». Он так часто повторял эти слова, что, наконец, уже никто не стал удивляться, что у дяди Игната «середа и пятница со двора нейдут», и разве лишь в годовой праздник купит он себе у головщика [3] на гривну вареной говядины или легкого. «По добыче и житье», – замечали однодомцы. В самом деле откуда возьмутся деньги, когда день-деньской ходишь из-за какой-нибудь полтины, а ведь надобно прожить, заплатить за квартиру, внести подати за себя и за мальчишку (с дядей Игнатом жил племянник). И так слыл старьевщик за человека, у которого грош с копейкой никогда не сталкиваются. Но это не мешало ему делать одолжение для всех и каждого в доме, конечно, не деньгами, а тем, что под нужду нередко дороже денег. Понадобился кому гвоздик, лоскуток сукна, старые башмаки вместо галош во время грязи, – где взять их, как не у старьевщика, и от дяди Игната не бывало никогда отказа. «Для дружка последняя сережка из ушка», – промолвливал бывало он, удовлетворяя просьбу. Зато уж всякий хлам у жильцов должен был сваливаться в кладовую старьевщика. Нас, мальчишек, снабжал он бабками и кубарями, за что мы оплачивали ему сбором костей и всего, что случалось найти на дворе. Я, сверх того, доставлял дяде Игнату все произведения моего пера, то есть, говоря попросту, упражнения в каллиграфии, старые тетрадки арифметических задач и т.п., и пользовался за это особенным расположением его.
Но все эти повадки существовали лишь для нас, а племянника старьевщик держал в черном теле не потому, чтобы не любил его, а «чтобы не избаловался парнишка и сызмаленьку привыкал к нужде». Ему только по праздникам позволялось поиграть с нами, а в будни – то ступай по дворам собирать выброшенный хлам, то помогай дяде сортировать товар, то тащи мешки в лавку – словом, Ваня не знал ни минуты отдыха; пища у дяди Игната, как я сказал, была антониевская; но не любил он, чтобы кто-либо из жильцов лакомил племянника куском пирога или другим чем повкуснее его серых щей, в которых одна Капустина погоняла другую.
– Что за разносолы, с нашим ли рылом соваться в калачный ряд? Избалуете вы у меня мальчишку, сделаете неженкой. Надо, чтоб из него вышел человек, а не лизоблюд! – зачитает, бывало, старьевщик, как увидит, что его Ванюшка уписывает что-нибудь, так что «за ушами пищит».
– Да как же, дядя Игнат, не полакомить ребенка. Небось сам был маленький, тешили тебя! – заметят ему.
– Как же, расставь шире карман-то! Соска с жеванным сухарем – вот тебе и пирог… Да зато ведь проживаешь двойной век, коли бог грехами потерпит. Простуда, какая ни на есть болезнь – все пятится от тебя задом.
Этим обыкновенно кончались все поблажки, и разве украдкой удавалось Ване попробовать наших детских гостинцев.
О нравственном воспитании племянника старьевщик заботился немного поболее, чем о физическом. Грамоте и на счетах учил его сам, но иногда, доверяя моим сведениям и званию гимназиста, просил растолковать «что-нибудь из наук, особенно цыфирь». Понятливость ребенка развивалась разговорами вроде следующих:
– А какое это, Ванюша, дерево? – спрашивает дядя Игнат, показывая обломок стула.
– Да спереди словно крашеная береза, – отвечает ученик.
– Ан врешь: это дерево стояростовое.
– Какое, дядя?
– Стояростовое. Ну а это? – показывается ратовище метлы.
– Рублем прост буду, это береза.
– Болтаешь, дурак: и это стояростовое.
– Что ты, дядя? Ведь то совсем не такое… – замечает Ваня в недоумении.
– Глупый! всякое дерево стояростовое оттого, что стоя растет. А скажи-ка, Ванюшка, отчего собака лает?
– Да я почем знаю! Так уж бог создал.
– Бог-то бог, да и человек должен знать: лает она оттого, что не байт. Зверь ли, птица ли какая, все они бессловесные, а кричат по-своему и понимают друг дружку.
Только и удержалось у меня из воспоминаний детства о старьевщике. Потом прошло много лет, и я его потерял из виду, даже из памяти. Нередко встречались со мною товарищи его по ремеслу, раза два я даже совершал с ними коммерческие сделки; но дядя Игнат канул как будто на дно моря. Однажды понадобилось мне сделать кое-какие дополнения в своем наряде. Немало в Москве магазинов с готовым платьем, да не всякому они по карману, и, когда приходится беспрестанно применять к жизни деление, поневоле станешь покупать, по присловью, дешево и сердито. Итак, я отправился на Площадь [4] . Только что продрался сквозь густую толпу народа, запрудившую ее из конца в конец, как тотчас же сделался добычею сидельцев, из которых каждый старался перекричать соседа и затащить к себе покупателя. Смелее других действовал языком и руками парень в мою пору, и я не знаю сам, как очутился в его лавке. Спросил, что требовалось, раз пять переменил вещь, пока добрался до порядочной, и, наконец, справился о цене. Запрос был такой бессовестный, что я бросил товар на прилавок и поворотился к лестнице.
– Куда же, сударь? – закричал, по-видимому, сам хозяин, – иль не по нраву пришлась покупка?
– Да вы запрашиваете вчетверо: так нельзя сторговаться.
– Э, батюшка, запрос в карман не лезет! Пожалуйте-ка, авось столкуемся с вами; а ты, Ваня, не зевай, видишь, покупатели!
Парень, втащивший меня, занялся с новопришедшими, а я в первые десять слов сладился с хозяином. Стал рассчитываться, гляжу, точно где-то видал это сухое лицо, быстрые серые глаза, клинообразную бородку цвета ржавого железа, – а где, никак не припомню. Торговец скорее моего разрешил это недоумение, назвав меня по имени: это был дядя Игнат!
– Ведь я знал вас еще вот каким, – заметил он, – а теперь так выросли, что и в очках не узнаешь.
– Да я думаю, и пора вырасти; вас, Игнатий Емельянович, тоже не думал встретить здесь. Кажется, живете слава богу?
– Нечего гневить всевышнего; вот скоро десять лет, как плачу купеческий капитал.
Пошли расспросы.
– Ничего, сударь, потерпите, – сказал мне бывший старьевщик, – бог терпел и нам велел. Лишь не занимайтесь никаким художеством, так все будет ладно. Закона нет, чтоб все были богаты, да ведь и бедняков тоже не сеют. Сам человек пробивай себе дорогу… Ничего, сударь…
– Да полноте величать меня.
– По привычке, сударь; ничего. А помните Ванюшку-то? Выровнялся такой, что выше меня. Женить собираюсь.
Я посмотрел на прежнего товарища своих игр; по наметанности он был типом торговцев, по росту и силе – настоящий русак. В это время он нападал на какую-то бабу, торговавшую холодник:
– Износу не будет; забудешь, умница, когда купила. Ты примеряй только… вот так… Честь имею поздравить с обновой…
И небойкая покупательница, оглушенная похвалами, уверенная в доброте товара, спешила расплатиться за обнову.
С этого времени взгляд мой на старьевщиков, бывший дотоле чисто историческим, проникнулся философией, и никогда не могу я слышать без особого чувства их заунывного припева: «Нет ли старого меху продать?».
[1] У мастеровых все попойки или распивания чая делаются в складчину, по скольку сойдет с брата.
[2] Для соображения политико-экономов вот некоторые из этих цен: стекло 1 /2 коп. за фунт, тряпье от 1 до 2 коп., железо от 3 до 4, разумеется, на ассигнации {51} .
[3] Торговец в сбитенной, который продает яства.
[4] Москва знает, что это за рынок; для петербуржцев замечу, что их Щукин двор слабое подражание нашей Площади {53} .
Кулак и барышник
Правда, что «выражается сильно российский народ! И если наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит оно его с собой и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света, и как уж потом ни хитри и ни облагораживай свое поприще – ничто не поможет: каркнет само за себя прозвище во все свое воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица» [1] . Да, влепил русский человек сразу, как «паспорт на вечную носку», меткое слово одному из своих земляков, с которым пришла мне охота познакомить вас, – испокон века не отбоярится горемыка от бедственной своей клички. А за что, про что она дана ему? История молчит, предание тоже; примемся за собственные наблюдения.