На задах романовской усадьбы, где свели его с мужиками, не успел он к ним приглядеться. Да особенно и не приглядывался. Ни к чему это было. Думал так: день-два потаскается с ними по Москве, а дальше разойдутся дорожки. Но дело по-другому себя оказало. Сейчас он хотел знать, что за люди с ним случились.
Сам он — Иван — бывалый человек. На Москве жил давно, так давно, что уже и забывать стал, откуда пришел. Бобыль. Мотался меж дворов. А вырос в подмосковной деревне. В молодых годках-то славный был парнишка. Все любил в поле жаворонков слушать. Так-то славно пели те птахи в недостижимой высоте неба. Но в малолетстве попортили ему руку. По злой пьянке отец запустил в мать топором, а попал в малого, и два пальца отскочили у него. Как их и не было. А что за мужик с трехпалой клешней? Вот и пошел гулять по петлявым дорожкам. Ну и, конечно, не без греха. Оно верно говорено: «Нет дыма без огня, а человека без ошибки». Романовские слуги прихватили его в фортине. Поднесли стаканчик, второй. Наговорили с три короба, он и растопырился. Подумал: «За пустяк деньгу схвачу». Многое ему сходило с рук, думал, и это обойдется. Ан не вышло. Понимал теперь — нет ему больше места на Москве. Догадывался, в чьих руках побывал. Сейчас приглядывался к мужикам. Прикидывал, на что способны сосуны. А уж что сосуны — видел.
Мужики, как зайцы, грызли пшеничку. «Ишь, — подумал Иван с неприязнью, — дорвались до ежева».
— Хватит, — сказал, — пшеничку-то с осторожностью есть надо: животы вспухнут.
Мужики оторопело взглянули на него. Иван помягче сказал:
— Брюхо с непривычки заболит. Снежком закусите.
Степан послушно отряхнул с ладоней колючую полову, ответил:
— И то правда. Зерно, оно пучит.
— Ну а что, соколы, в подвале у вас спрашивали? — совсем уже мягко начал Иван.
Мужики замялись. Степан неуверенно сказал:
— Да что спрашивали… Откуда-де мы, кто такие…
— Ну, ну, — подбодрил Иван.
— Что-де на Москве делали…
— Обо мне был разговор?
— Спрашивали, — буркнул Игнатий, — меня пытали… Уж как бьет, как бьет тот, с черной бородой.
Мужик повел битой шеей, и, видно, отдалось ему болью. Замычал.
— Да и меня бил, — сказал, оправдываясь, Степан, — со всей руки. И под дых, и по хребту. Рука у него — камень. Так бить — человека пополам перервать можно… Скотина и та не выдержит…
— Хватит, — прервал Иван. — Что ныть? Дело говорите.
Мужики насупились. Ушли головами в армяки. Иван, взглянув на них, убавил голос:
— Что отвечали чернявому?
— Ходили, дескать, вместе, — начал Степан, шевеля плечами, — говорили: человек, мол, святой…
— Ну, ну, — не выдержав, вновь поторопил Иван, — где встретились-то, кто научил говорить о святом?
— Романовские мужики, — словно удивившись непонятливости Ивана, вскинул глаза Степан. — Романовские.
Иван плюнул со зла.
— «Романовские мужики»! — передразнил. — Дура… Вот этого-то и не след было говорить.
— Так забил бы чернявый-то, — сказал Степан. — Беспременно забил…
— Заби-ил… — протянул Иван и тронул себя за лицо, но отдернул руку. Видно, саднило шибко. Помолчав, сказал решительно: — Уходить надо.
— Куда уходить-то? — спросил Игнатий. — Уйдешь, а тебя догонят.
— А тронемся мы, соколы, лесами, в украйные городки, — сказал, повеселев, Иван, — али на Дон. Авось пробьемся. На Москве сейчас и без нас забот много.
Мужики такого не ждали. Сидели, хлопая глазами на Ивана.
— Не-е-е, — начал Игнатий, — как на Дон? — Головой закрутил. — Это уж ты, брат, хватил. — И даже отодвинулся от Ивана, как от чего-то опасного. — Не-е-е… Куды нам…
«Сосуны, — подумал Иван, — как есть сосуны». Поднялся на ноги:
— Что вы, мужики! Да мы…
И тут, невесть для чего, глянул в щель в стене. Борода у него отвисла.
По ровному снегу, целиной, шли к сараю двое. Шли не торопясь, о чем-то разговаривая. Иван сразу разглядел: дюжие, сытые мужики, на плечах — вилы. В свете разгорающегося дня Иван увидел, как тонко и хищно поблескивали металлические острия.
«Ну все, — решил, — накроют, как зайцев, троих одной шапкой».
И пока шли целиной мужики, еще успел подумать: «Эх, жизнь наша — играют большие, а бьют маленьких».
В Успенском соборе шла служба. Двери храма были широко распахнуты и внутренность собора представала перед стоящим на паперти народом залитой золото-красным сиянием. В свете свечей золотом играли царские врата, вспыхивали яркими, слепящими искрами драгоценные камни на премудро изукрашенных старинных многопудовых окладах. Волнами выплывали из храма голоса хора.
Лицо патриарха Иова, бледное даже в теплом свете свечей, было облито слезами. Рука, сжимавшая яблоко посоха, дрожала, но то, как стоял он — вытянувшись, — как держал ровно плечи, как смотрел неотрывно на иконы, говорило: он свое знает.
В багровом свете проступало бледным пятном и лицо Богдана Бельского. И богатая шуба, искрящаяся седым мехом, и бесчисленные лалы на пальцах, а стоял он слабо, как убогий нищий в рубище, и не поднимал глаз.
Чуть поодаль — Романовы. И тоже в дорогих шубах, а будто бы траченных молью. Александр, Иван, Михаил. Не было только старшего — Федора Никитича. Сказался больным боярин, ан стало известно — болезни нет у него.
Шуйские держались особняком, и тоже глаз не разглядеть у бояр.
Ближе к патриарху Годуновы: Дмитрий Иванович, пожалованный в бояре еще Грозным-царем; Иван Васильевич, пожалованный в бояре Федором Иоанновичем по просьбе царицы Ирины; Семен Никитич. Их жены, многочисленные чада. Рядом родня Годуновых — Вельяминовы, Сабуровы. Тут же князья Федор Хворостин, Иван Гагин, Петр Буйносов, думный дворянин Игнатий Татищев — давние сподвижники правителя. Люди доверенные. И они, пальцы прижимая ко лбам, не шарили по храму глазами, но, приглядевшись к их лицам, можно было сказать уверенно: тут веселее.
Все в храме обычно. И голоса хора звучали так же, как вчера или третьего дня. И людей было немногим больше, чем на предыдущей службе. Патриарх плакал не в первый раз в храме, а бояре сумно взглядывали друг на друга, но и Иов, и Бельский, и Романовы, и Шуйские, и стоявшие подле патриарха чувствовали: натянулись до последнего предела струны страстей и борений, опутавших междуцарственным лихом великий город…
Накануне в Кремле заседал Земский собор. Знатнейшее духовенство, бояре, люди приказные и выборные. Иов воззвал к собору:
— Россия, тоскуя без царя, нетерпеливо ждет его от мудрости собора. Вы, святители, архимандриты, игумены, вы, бояре, дворяне, люди приказные, дети боярские и всех чинов люди царствующего града Москвы и всей земли русской, объявите нам мысль свою и дайте совет, кому быть у нас государем. Мы же, свидетели преставления царя и великого князя Федора Иоанновича, думаем, что нам мимо Бориса Федоровича не должно искать другого самодержца!
Иов замолчал и впился глазами в лица. Мгновение стояла тишина. И вдруг раздались голоса:
— Да здравствует государь наш Борис Федорович!
С неприличной для патриарха торопливостью Иов воздел руки кверху, воскликнул:
— Глас народа есть глас божий: буде, как угодно всевышнему!
Поздно ввечеру, тайно, Семен Никитич был у патриарха. Иов сказал, что завтра после службы в соборе, в церквах и монастырях решено миром — с женами и грудными младенцами — идти в Новодевичий бить челом государыне-инокине и Борису Федоровичу, чтобы оказали милость.
Разговор тот был с глазу на глаз, но патриарх даже Семену Никитичу сказал не все. Пожевал губами и, благословив, отпустил. А была у патриарха с духовенством еще и другая договоренность: ежели царица благословит брата и Борис Федорович будет царем, то простить его в том, что он под клятвою и со слезами говорил о нежелании быть государем. Но ежели опять царица и Борис Федорович откажут, то отлучить правителя от церкви, самим снять с себя святительские саны, сложить панагии, одеться в простые монашеские рясы и запретить службу по всем церквам.