— Пчелка взяток тяжко несет, а медведь придет — враз приберет, — говаривал. — Так-то, ребята. Уж мы свое… — И грозил кулаком.
На воровство выходили к вечеру, когда солнышко склонялось к закату и длинные тени от деревьев вытягивались по земле. Из логова выползали по обманному кругу, волчьей петлей. Да еще и потоптавшись по овражкам, да полям, по тропинкам лесным. След за собой прятали. Первым шел Иван, прибаутками, припевочками бодрил мужиков. Те хоть и распалились от его слов, но попервоначалу постукивали у них зубки. Все же христианскую душу загубить непросто. Молились подолгу мужики, опасаясь грешного. Кровушка-то, она кислым пахнет, конечно, но все одно — проливать ее страшно.
Мужики шли угрюмо, цеплялись лаптями за сучочки да пенечки. Топор за кушаком, в руке кистень, а вот ходу нет. Устало шли, хотя целыми днями валялись без дела в потайном логове. Знать, устают не только намаявшись до пота — есть и другая усталость. Да она и злее, раз вот так спотыкались мужики на ровной тропе.
Иван вперед рвался. Побыстрее ступал. Битый был, и битый сильно, до кости. Собаку ярят палкой, чтобы она на людей бросалась. А у человека от палки крылья, что ли, ангельские растут? Нет, не видно перьев-то у битых. Рубцы-то есть, а они, знамо, пекут, и пекут шибко. Добро, говорят, отстаивают кулаком. Вранье. Такое сказал злой. Добро оно и есть добро и лишь добром сыскивается. Огонь с водой не мирятся, а злом добро не пашется. От злого семени цветочки растут горькие, отравные.
Выходили к лесной дороге, хоронились в кустах, высматривали, на каких кониках едут людишки, тележечку оглядывали, примечали, каков купец на передке сидит, и ежели конь весел, тележка на железном ходу, а купец в шапке, заломленной на затылок, — значит, есть что зацепить и чем подхарчиться.
Иван бестрепетной рукой привязывал волосяной аркан к дереву и выползал на обочину. Ждал. А как только тележка поближе подскакивала, поднимался и махом петлю набрасывал на коренника. Петля охватывала шею коня, и чем быстрее катил купец, тем сильнее был удар. Конь, ломая оглобли, бился всем телом оземь, телега налезала на него и шла кувырком. Купца и добивать не приходилось. Расшибался насмерть. Да и как не расшибиться? Ездили купцы быстро по лесным дорогам. Знали: балуют здесь. Надежда только и была на доброго коня да на быстрый ход.
Легко денежку Иван добывал, легко и быстро. Глазом не успевали моргнуть мужики, а вот уже на дороге зашибленный конь, разбитая тележка и рассыпанный товар. Собирай да поживее прячь в мешки. Липла, правду сказать, добытая разбоем копейка к руке, и не оттого, что была намазана медом, да Иван так говорил:
— В ручейке сполосни руки. Она и отойдет, соленая. — И добавлял: — Меня бивали. Ох как бивали… Ну а теперь мой черед пришел людишек попробовать на крепость. — Показывал зубы.
Мужики собирали товар, торопливо хватая, что под руку попадет, и давали тягу. Главное было — подальше да побыстрее уйти от страшного места. В чащобу. Там и собака не найдет.
Но не заладилось у них как-то раз. Вышли на разбой — смеркалось. Иван аркан за корневище накрепко привязал и залег на обочине. Мужики в кустах схоронились. Чу! — колокольцы забренчали вдали. Иван приподнялся, увидел: катит тележка, и хорошая. Поджался, подтянул ноги, чтобы ловчее вскочить и бросить петлю. Насторожился глазами. А тройка ближе, ближе и — вот она. Вскочил Иван, метнул аркан. Но или рука у него дрогнула, или попался норовистый конь, однако коренник головой отбросил петлю. Вихрем пролетела тройка, только пахнуло в лицо Ивану острым лошадиным запахом да жарким дыханием разбежавшихся коней. Все же петля зацепила сидевшего на передке мужика, вырвала из телеги. Он грохнулся о дорогу. Иван подскочил к нему. Мужик, мотая головой, пытался подняться. Елозил руками по пыли, но руки ломались, не держали разбитое тело. А тройка ушла. Только вихрь на дороге завился. Второй мужик, сидевший сбоку, подхватил вожжи и погнал коней во весь опор. Колокольцы залились вдали.
Иван стоял над сидевшим на дороге мужиком, пальцы ощупывали обушок топора.
Из кустов вылезли ватажники. Глаза торчком, рожи испуганы. Подошли. Встали вокруг. Разбитый мужик поднял голову, глянул на разбойников. Лицо у него исказилось. Но не сказал ничего. Знал: жизнь не вымолишь у татя. Ему концы прятать надо: тогда веселье волку, коли не слышит за собой голку.
Мужики взглянули на Ивана да и пошли в кусты. А когда он догнал их, крайний прянул от него в сторону.
— Но, но, — сказал примирительно Иван, — на разбой ходить не лапти сушить. Где пьют, там и девок валят.
Но мужик сошел с тропы. Пропустил вперед Ивана.
Тройка, что укатила от разбойников, была путивльского воеводы. Его холопы везли товар. Воевода, узнав про разбой, осерчал. Говорили ему и раньше: неспокойно-де на дорогах, — он отмахивался. Где не балуют? Не до того было воеводе. Но, потеряв своего холопа, шибко разобиделся.
— Ну, ну, — сказал, — ну, ну…
Ноздрей дернул.
Царь сел в Серпухове. Палат, достойных царского дворца, не нашлось в городке, однако с поспешностью — давай, давай, знай, кому служишь, — убрали коврами да расшивными платами лучшую домину, изукрасили золотой посудой, резными поставцами, и Борис поселился здесь двором, пока ставили на лугах у Оки царские шатры и рубили царев стан.
Пышности такой дотоле, при выездах из Москвы Иоанна Васильевича и Федора Иоанновича да и прежних царей, не знали. Тут уж приказ Большого дворца расстарался. В походной домине все сверкало и искрилось золотом и серебром, шелковыми яркими тканями. Зачем такое — никто сказать не мог, но было о том особое царское повеление.
За дни похода нездорово-темное лицо Бориса забронзовело, белки глаз очистились от желтизны, он взглядывал на бояр быстро и остро и был необыкновенно деятелен. Даже печатник Василий Щелкалов — мужик громогласный, завидного здоровья, умевший, как никто, работать споро и подолгу, — не поспевал за царем. Загнал его Борис. У дьяка лицо высохло за поход, скулы обтянулись, и он был резок в словах и зол, как никогда. Шагал быстро, каблуки ставил твердо, так, что приказные слышали его еще издалека и заранее обмирали.
Ополчение требовало великого иждивения и забот. Бумагу изводили пудами, чернила — бутылями. В поле вышли тысячи воинов, и что стоило накормить их и обиходить? Великая на то нужна была казна и великое же старание. Крапивное семя не поднимало голов, отписывая бумаги туда и сюда. Не повольничаешь, кваску не попьешь. Скрипели перьями в духоте и неуютстве тесных, случайных палат. Роптали: «Были походы, но против других… Нда-а…» И опять склонялись над бумагами. Повытчики из кожи лезли, чтобы бумаги отписывались в срок. Василий Щелкалов — от его прыткого глаза и малая ошибка не укрывалась — был строг. Во дворе с утра выл во весь голос не один, так другой писец. За неимением батогов Василий приказал учить лозой. Резали ее в ближних зарослях и от торопливости и походного положения выбирали все больше суковатую и занозистую, так что и привычные к бою зады писцов не выдерживали. Многие чесались в те дни, сидя бочком на лавках да пошмыгивая носами. Но Василий своего добился. Бумаги отписывались вовремя, и к Серпухову — по царскому повелению — шли и шли со всех сторон обозы со снедью, с необходимым воинским припасом, со всякой другой нужной для похода справой. «Без строгости нельзя, — говорил думный дьяк, — балует крапивное семя».
В Серпухове Борис распорядился воеводством над войском. В главной рати поставил Федора Мстиславского, в правой руке — Василия Шуйского, в левой — Ивана Голицына, в передовом полку — Дмитрия Шуйского, в сторожевом — Тимофея Трубецкого. Такого никто не ожидал. Родовитые приосанились:
— А что вошло в ум Борису-то? Понял, видать, на ком держава стоит. Первых выставил в главные. А?
— Понял, понял… Да оно и дураку ясно: без столбов и забор завалится.
Боярину честь слаще сладкого.
Василий Щелкалов, сидя над бумагой, покрутил носом. Хитрющий был дьяк, как бес. Все понял. Борис заткнул рты, отдав знатнейшим высокие посты. Еще и так подумал дьяк, глядя в слюдяное тусклое оконце: «Решил, наверное, пусть спесью наливаются. А он — царь и свое возьмет».