Кристиан не знает ответа ни на один из этих вопросов. Они не поддаются определению. Но год за годом его записные книжки наполняются этими призраками, этими тенями, которые, когда он их перечитывает, порой кажутся так же лишенными смысла, как записки сумасшедшего. Однажды он говорит себе, что разожжет из своих книжек погребальный костер и позволит записанным в них мыслям и полумыслям вместе с дымом вознестись в пустоту, из которой они явились.

В тот вечер, когда после ухода Кирстен, объявившей о своей беременности, наступает тьма и Кристиан вновь остается один, его неожиданно начинает мучить одна из этих незваных мыслей: приход Кирстен ему всего лишь приснился. Когда мозг перегружен заботами — как сейчас его мозг, — он способен видеть странные явления, порождать фантазии, и сегодня ему явилась не Кирстен, а бесплотное видение. В действительности Кирстен не входила в его комнату, не сидела там, где свет озарял ее лицо, не произносила ни слова. В действительности ее там вообще не было.

Кристиан выбрасывает свое крупное тело из кровати и берет лампу. Слуг он не будит и один идет босиком по холодным мраморным полам, пока не подходит к комнатам Кирстен.

На его стук дверь отворяет молодая женщина, Эмилия, и он видит, что в комнате горят свечи, словно Кирстен решила допоздна не ложиться, чтобы поиграть в карты или поболтать со своими женщинами. Но, пройдя мимо Эмилии и сделав несколько шагов, он понимает, что спальня пуста. Кровать разобрана на ночь, но в нее не ложились.

— Она приходила ко мне? — спрашивает Король.

Эмилия смущена.

— Приходила к вам, Сир?

— Сегодня вечером. Перед заходом солнца. Она приходила в мои комнаты?

— Я не знаю…

Эмилия держится очень спокойно, но не смотрит на Короля, когда говорит:

— Она отправилась в Копенгаген, Ваше Величество, только на этот вечер…

— В Копенгаген? С какой целью? В чей дом?

— Она не сказала. Сир. Она просила меня дождаться ее, вот и все.

Король Кристиан подходит к кровати Кирстен и смотрит на нее. Затем протягивает руки, берет простыню за кружевную оторочку и начинает натягивать ее в сторону изголовья. Он делает это очень нежно, словно видит спящую Кирстен, волосы которой огненным пятном рассыпаются по подушке, и старается укрыть ее от ночной прохлады.

Горчица и ленты

После свидания с Эмилией в погребе Питер Клэр жил в состоянии легкого удивления.

Ему трудно поверить, что сказанное там вообще может быть сказано. Он снова и снова проигрывает их разговор, словно это музыкальное произведение, ведь каждое новое исполнение способно его значительно улучшить. Однако лучше не становится. Остаются голые факты: он предложил Эмилии Тилсен свою любовь, и Эмилия Тилсен ему отказала. В любой версии их диалога, каким бы образом ни переставлялись слова и выражения, звучит ее отказ, и с этим нельзя не считаться.

Отказ озадачивал его гораздо больше, чем озадачил бы любого другого мужчину, поскольку он не привык, чтобы ему отказывали. За двадцать семь лет жизни Питера Клэра женщины вели себя с ним так же, как море ведет себя с ветром. Его способность нарушать их покой, подхлестывать их желание и даже — на каком-нибудь знойном свидании в предрассветные часы — вызывать на их губах пену сладострастия всегда оставалась неизменной. Однако теперь, когда чувства его наконец глубоки и надежны, когда он, кажется, знает, что его будущее связано с Эмилией и что, если на его любовь ответят взаимностью, его ждет поистине счастливая жизнь, именно эта молодая женщина выказывает к нему полное равнодушие и холодна как камень. Бедственное состояние кур, жалость и участие к ним занимали ее гораздо больше, чем его признание. Она прямо сказала ему, что между ними никогда не существовало никакого взаимопонимания.

Тем не менее она все-таки пришла на свидание.

Вот единственное обстоятельство, в котором Питер Клэр склонен видеть благой знак. На его записку вполне могли не обратить внимания — тысячи подобных поспешных писем читают и тут же выбрасывают, — но этого не случилось. И, спускаясь в погреб, Эмилия была похожа… на что же она была похожа? Возможно, не столько на неподвижный камень, в который он ее сгоряча превратил. Нет, скорее, немного похожа на молодое деревце: слишком слабое, оно не раскачивается на ветру, но листья его пребывают в состоянии легкого волнения.

И еще одно повергает его в изумление. Отказ Эмилии сделал ее еще прекраснее в его глазах. Окружил ореолом тайны, которой прежде в ней не было.

Он жалеет, что здесь нет его сестры, она посоветовала бы ему, как поступить. Принять отказ Эмилии за проявление скромности и порядочности, продолжить ухаживания и тем самым уверить ее в том, сколь высоко он ценит в ней эти качества? Или прекратить заигрывания в ожидании того момента, когда она пожалеет о проявленной в погребе суровости и сама даст ему понять, что готова восстановить отношения?

Сидя в столовой вместе с Йенсом Ингерманном, Питер Клэр размышляет над этими вопросами и наконец спрашивает дирижера, что тот думает о любви.

Они едят селедку с горчицей. Количество горчицы, которым Йенс Ингерманн сдобрил селедку, поражает воображение.

— О так называемой любви я вообще ничего не думаю, — откровенно признается Ингерманн.

— Вы хотите сказать, что никогда об этом не задумываетесь, Герр Ингерманн?

— Я хочу сказать, что, по моему глубокому убеждению, это несообразно с жизнью разумного существа.

— И все же…

— Нет никаких «все же», мистер Клэр. То, что мы возвеличиваем под понятием «любовь», тождественно тому непроизвольному влечению, которое испытывает жаба в конце зимы.

Они едят селедку. Йенс Ингерманн окунает соленую рыбу в горчицу и быстро ее проглатывает. После недолгого молчания Питер Клэр спрашивает:

— Вы и в молодости придерживались подобных взглядов?

— О, да. Этим я не хочу сказать, что мне не доставляло удовольствия вести себя как жаба. Может быть, жабы тоже испытывают экстаз. Почему бы и нет? И кто может сказать, что, имей жабы язык, они не назвали бы это как-нибудь еще? Однако если вы спрашиваете меня о любви к Богу или о моей любви к музыке, то я отвечу вам по-другому.

— Это то, что привязывает вас к миру? Больше ничто и никто?

— Привязывают меня к миру? — Йенс Ингерманн глотает последний кусок селедки под густым слоем горчицы, и на его губах появляется холодная улыбка. — Они не привязывают меня к миру, мистер Клэр. Вовсе нет. Они напоминают мне, что мир — отвратительная темная яма, которую я надеюсь вскоре покинуть.

Он вытирает рот льняной салфеткой, затем складывает ее небольшим квадратом и оставляет рядом со своей тарелкой. Питер Клэр замечает, что все его внимание сосредоточено на этих действиях, словно он ожидает, что они помогут ему подобраться к некой важной истине, которой они не касались в разговоре. Однако он знает, что Йенс Ингерманн лишь хочет подчеркнуть свою утонченность и страсть к порядку и что сейчас он, как всегда после еды, закроет глаза в молчаливой молитве, встанет, поставит свой стул на отведенное ему у стола место и медленно выйдет из столовой. Но прежде чем это произойдет, Питер хочет задать капельмейстеру последний вопрос и поэтому, дабы предупредить молитву, протягивает руку и поспешно спрашивает:

— Герр капельмейстер, что вы в таком случае скажете о любви Короля к его жене?

Почти закрытые глаза Йенса Ингерманна — словно молитва — это мгновенный сон, который каждый день одолевает его в послеобеденный час, — нехотя открываются.

— Скажу, — произносит он усталым голосом, — что это величайшая из всех обрушившихся на него бед.

Питер Клэр покидает столовую, выходит из дворцовых ворот, бредет по городу и теряется в толпе на рыночной площади. Он не знает, что надеется найти среди холодных сапожников, продавцов устриц, ткачей, но одно то, что он здесь, в мире, не имеющем ничего общего с Росенборгом, всегда вселяет в него знакомую детскую радость, будто он вновь стал ребенком и едет с матерью посмотреть на ярмарку в Вудбридже.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: