Так за что он будет мне улыбаться? Да на его месте я сам бы такого типа не замечал! И тут меня озарило: я вдруг понял, почему на душе дерьмо.
А понял я это так: размечтался, представил себе, что входит Николаич, кладет руку мне на плечо и говорит: «Осел ты, Веня. Неужто не понимаешь, что не Дугина, а тебя люблю?»
Даже какая-то дрожь пробила от этой фантазии: уж не есть ли это главная моя мечта? Саша мне как родной брат, Андрей Иваныча всем сердцем уважаю, и они ко мне с отдачей, и это для меня крайне, просто исключительно важно. Но раз уж я сам с собой разбираюсь по большому счету, то мне в жизни не хватает одного: чтоб Николаич мне улыбался. Тьфу ты, улыбался – тоже слово придумал… Чтоб он в меня поверил! Узнал, что я считаю его самым железным мужиком, готов за ним куда угодно, а все, что болтаю против него, – это не мое, это потому, что он очень ошибается и любит Дугина, а не меня.
И еще в одном я разобрался: раньше я Женьку за человека не держал потому, что он на Востоке скрыл правду и смолчал, когда Николаич вешал на меня всех собак за аккумулятор; потом обнаружил, что Женька вообще подхалим, и стал его презирать, а когда узнал, что он спас Николаича, то к этому законному чувству приметалась черная зависть.
Кажется, полжизни отдал бы, чтоб спасти Николаича и стать его другом! А вместо этого стал кем? «Цыплячьей душой», как он обозвал, не называя фамилии!
Ну, вот и все ясно. А то – «заснуть бы па полгода… целых полгода сыреть в этой дыре…» Эх, Николаич, не знаешь ты, какого младшего кореша получил бы на все свои зимовки! Я ведь не Женька, который любит тебя, как прилипала акулу, я бы к тебе – бесплатно, всей душой!
Сидел я, мечтал, расслюнявился, войди сейчас Николаич – кажется, бросился бы ему на шею, повинился за все… Ну, конечно, этого бы я не сделал, но как-то по-другому посмотрел, что ли… Веня, дурья голова, двадцать шесть тебе стукнуло, а лаешь ты из подворотни на каждую телегу, как безмозглый щенок. Хоть бы Саша пришел, он смеяться не будет, он поймет…
Меня залихорадило, как случалось тогда, когда в голове из такого вот сумбура вдруг складывались и рвались на бумагу какие-то слова. Да знаю, что никакой я не поэт, это Андрей Иваныч по доброте душевной намекнул, но для себя-то, для себя могу заполнить своим бредом тетрадку? Я вытащил ее из внутреннего кармана куртки, черканул:
И тут вошел Дугин, черт бы его побрал! Я равнодушно зевнул и сунул тетрадку за пазуху. Дугин проводил ее глазами, усмехнулся, скотина.
– Сдавай вахту, Веня. Как у тебя, порядок?
– Порядок. Что Андрей Иваныч?
– Заснул, вроде отлегло. Иди, пока чай горячий.
– Будь здоров, Женя. Очень мне жаль, четыре часа тебя не увижу.
– Топай, топай… поэт!
Я шел к выходу – будто споткнулся.
– Чего ты сказал?
– Топай, говорю, поэт! – Дугин развеселился. – Тетрадочку не потеряй, где «до свидания, дорогая, в имени твоем – надежда…».
У меня кровь брызнула в голову.
– В чемодан лазил?
– Ты что?! – Дугин сразу перестал смеяться. – Да начхать я хотел на твою тетрадку!
Я сослепу стал шарить по верстаку, что-то схватил; Дугин зайцем скакнул в кают-компанию, я следом, я себя не помнил: к нам со всех ног бежали, Саша меня скрутил, вырвал молоток, я что-то орал – а, противно вспоминать.
– Кто начал? – Голос Николаича, будто из подземелья.
– Он, – тут же откликнулся Дугнн. – Но я тоже виноват.
– Разговор будет потом, – сказал Николаич, и я увидел, что рядом с ним в наброшенной на белье каэшке стоит Андрей Иваныч. – Дугин, на вахту. Саша, дай Филатову валерьянки.
Кругом стояли, смотрели ребята, Андрей Иваныч… Я вырвался и полез наверх, на свежий воздух. Слышал, как Андрей Иваныч звал: «Веня, зайди ко мне», потом Костин голос – до радостного визга: «Николаич, тебя Самойлов! Братва, „Обь“!» – но мне уже было все равно. В сумерках добрался кое-как по сугробам до наветренной стороны аэропавильона и там сжег тетрадку. Когда она догорала, подбежал Саша.
– Николаич коньяк выставил!.. Что ты наделал, лопух?!
– Плевать… Теперь мне на все плевать, док.
Бармин
Нужно знать Костю, чтобы понять, как нас ошеломил его ликующий возглас. Костя в быту и Костя на вахте совершенно не похожи друг на друга. Стоит ему войти в радиорубку, и от его веселой общительности не остается и следа. Костя, который только что острил и подначивал товарища, мгновенно исчезает: вместо него за рацией священнодействует высокомерный и холодный маг эфира, обладатель сокровенных тайн бытия Константин Томилин. «Из тебя бы евнух отличный вышел! – кипятился Веня, большой любитель новостей, когда Костя выставлял его из рубки. – Будь я султан, оформил бы в гарем на полставки!»
Так вот, от этого Костиного вопля мы словно обезумели – такой надеждой от него полыхнуло. О Филатове и Дугине все мгновенно забыли. А Костя продолжал: «Братва, они нашли айсберг!» Николаич, забыв про свою обычную сдержанность, метнулся к микрофону, а Костя даже для виду не сопротивлялся, когда мы, чуть не сорвав с петель дверь, ворвались в радиорубку. Груздев, Пухов и Нетудыхата не успели одеться и дрожали от холода, но и остальные, кажется, тоже дрожали. Такого дикого, чудовищного возбуждения я еще в жизни не испытывал.
Костя умоляюще прикладывал палец к губам и делал страшные глаза.
– Нашли айсберг, Сергей, набрели на айсберг! – в мертвой тишине доносилось из микрофона. – В сорочках ты со своими ребятами родился, в сорочках! Такие айсберги раз в пять лет встречаются! Высота вровень с бортом, столообразная поверхность, идеальная взлетно-посадочная! Весь экипаж ходуном ходит… Стали на ледовые якоря, готовим «Аннушки» к выгрузке, ладим самолеты! Как понял? Прием!
– Понял тебя, Петрович, понял хорошо. – Николаич, улыбаясь, посмотрел на Костю, который начал вскидывать руки и беззвучно кричать «ура». – Спасибо, Петрович, спасибо всем. Все же проверь, не подточен ли айсберг, лишний раз проверить не мешает. Полоса у нас размечена, еще подчистим. Прием.
– Все проверили, Серега, айсберг как новенький! Через несколько часов надеемся вас снять… вас снять… Летят Белов и Крутилин, Белов и Крутилин… Каюты для вас готовим, черти! Черти, говорю! Братве ящик пива… Пива, говорю! Прием!
– Спасибо, Петрович, спасибо! – Николаич укоризненно погрозил пальцем Нетудыхате, который вдруг сел на пол и заплакал: – Ждем летчиков с нетерпением! До связи!
Он положил микрофон, вытер со лба пот.
– Летим, братцы, летим! – Костя выбил чечетку на месте. – Самому не верится, тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы!
– Боишься? – засмеялся Николаич.
– Знаю я Антарктидушку, с характером женщина!
– Да уж, не любит случайных поклонников… Ну, Андрей… ну, ребята… – Николаич развел руками. – Валя! Тащи ее, заветную… Погоди, обе сразу! Все свои заначки – на стол!
Горемыкин всплеснул руками и куда-то исчез, а мы высыпали в кают-компанию, что-то нечленораздельное орали, обнимались и целовались.
Вдруг я увидел Дугина, радостного, счастливого, и меня что-то кольнуло: вспомнил про Веню. Я еще не знал, что у них произошло, но мне стало совестно, что в трудную для этого длинноухого минуту я бросил его одного. Первая мысль была такая: а, пусть на свежем воздухе остудит горячую голову, но унты уже сами несли меня наверх.
Нас встретил дружный рев. Николаич открывал, запотевшие бутылки, а Костя взывал:
– Старушке «Оби» гип-гип…
– Ура!
– Белову и Крутилину гип-гип…
– Ура!
– Косте Томилину гип-гип…
– Ура! – гаркнул по инерции Нетудыхата, и под общий смех Николаич стал разливать коньяк по чашкам.
Мы выпили за «Обь», за летчиков и за их удачу. Коньяк был ледяной – Валя, оказывается, прятал бутылки в вентиляционном ходу – и упал в желудок куском свинца, но быстро набрал тепло и взбудоражил кровь. Я толкнул Веню в бок: «Выше нос, карапуз!» – и Веня ответил слабой улыбкой выздоравливающего. Я уже все знал и очень его жалел. Ничего, обойдется, не такие раны молодость заживляет!