– Никогда бы не поверил, что человек способен такое вынести, – сказал Главач.

– Я могу вынести все, что угодно, но только не холод, – дрожа, ответил граф. Служба впервые отразилась на его изысканной внешности. Седеющие волосы вокруг высокого лба, классически правильное лицо и великолепная мужественная фигура – все это сейчас имело жалкий вид. – Коллега… Я не пожалею пятнадцати франков, если вы достанете мне какую-нибудь… рубашку… которую я мог бы надеть под форму… У меня больше нет белья… а в двух рубашках я бы меньше мерз… Конечно… в хорошем обществе не принято… носить две пары белья… Но иногда… приходится пренебречь… этикетом…

– Вы и впрямь готовы пожертвовать столько денег? – спросил Главач.

– Клянусь… У вас есть лишняя рубашка?

– У меня-то нет, но я могу украсть, – раздумчиво произнес сапожник. – Вам какую хочется?

– Я вообще-то не одобряю подобных дел… но случай такой исключительный, что я готов закрыть глаза!… Если бы я мог выбирать из рубашек нашей роты, то… я предпочел бы рубашку Аренкура. Вам ведь все равно у кого красть. Или нет?… У Аренкура, должно быть, хорошая рубашка…

– Пожалуйста. Пусть будет его, но это вам обойдется в двадцать франков.

– Почему же в двадцать?

– Странный вопрос. Хорошая рубашка всегда дороже. Например, рубаху Надова я бы оценил дешевле.

Против этого граф не смог возразить.

После восьмидневного марша они достигли последнего отмеченного на карте оазиса, Агадира. О нем тоже знали только понаслышке, что есть такой. Половина солдат была больна. Маленький оазис, почти скрывшийся под песком посреди тоскливой, однообразной равнины, населенный лишь несметными полчищами мух, огласился адским шумом, стонами, грохотом…

Животные брыкались и ревели, ибо мухи свисали с них гроздьями. Все средства защиты от них оказались бесполезными.

Между конными туземцами и легионерами разместили арестантов и дюжих жандармов. Не рекомендовалось соединять вольные отряды и регулярную армию… Скандалы и так возникали, ведь легионеры и теперь наведывались к старому арабу за чашкой горячего кофе. Тайком они покупали у него также водку, хотя продажа водки считалась привилегией маркитанта. Но у него не было той, которую любили легионеры. Крепкого, настоянного на разных цветах, обжигающего нутро напитка с запахом помады и горького миндаля. Вокруг араба всегда полукружием сидели по-турецки легионеры и обсуждали происходящие события. Теперь они с радостью приветствовали приближающегося Голубя. Он шутил, что они с арабом откроют в Сахаре кафешантан.

Но сейчас он подходил не обычной своей подпрыгивающей походкой, а плелся, понурив голову, и, сев, даже не вытащил гармошку…

– Не нравится мне все это, – мрачно сказал он.

– Мне тоже… – поддакнул Надов, вспомнив о больных, оборванных товарищах, которые вынуждены прозябать в этом гиблом месте, отрезанные от всего мира.

– У тебя тоже украли рубашку? – оживленно вскинул голову Голубь. – Невозможно вообразить, какие потрясения ожидают человека в пустыне… Украли рубашку… У меня и было всего две… Обе отличные… Вторая такая же, как на мне, в желто-голубую полоску и с белыми крапинками. Настоящий искусственный шелк… – И он опять погрустнел.

– Прикажете кофе, белый господин, или водки? – проскрипел хриплым, пронзительно-резким голосом араб. – Душистой, крепкой водки… или вкусного кофе?…

– Давайте кофе, малыш, – горестно произнес Голубь.

Когда он обращался к кому-нибудь на «вы», это безошибочно свидетельствовало о его дурном настроении.

– Мне водки, – потребовал, подходя, обливающийся потом Рикайев, парикмахер из Дании, – да поживей… Уфф… жарища… – он, как и все, расстегнул рубашку, – и эти мухи… мухи меня доконают…

Вокруг них жужжали тысячи, они залетали в открытые рты, глаза, напрасно араб размахивал тряпкой. Они жужжали, сбившись в плотные комки. Голубь взял кофе и стал уныло его помешивать. Араб нырнул в повозку и вытащил большой бидон, в котором хранил запас водки, но вдруг он подскользнулся и… о ужас!… Опрокинул весь бидон на Голубя. Ядовито пахнущий напиток стекал с него ручьями.

– Идиот! – вскочив, в отчаянии воскликнул Голубь. – Мне теперь сто лет не отделаться от этого мерзкого запаха!

– Простите меня, белый господин, – заверещал, как попугай, старик и бросился вытирать Голубя тряпкой. – О моя проклятая неловкость…

Солдаты хохотали. Хоть какое-то движение взбаламутило застоявшийся над оазисом спертый зной. Тут раздался боевой клич Гюмера Троппауэра:

– Солдаты, ко мне!

Поэт дрался с пятьюдесятью жандармами.

Глава пятнадцатая

1

Самый свирепый из жандармов Бенид Тонгут обходил грязную кучу отдыхающих арестантов, которые пребывали в еще более ужасном, чем легионеры, состоянии. С дюжину человек к тому моменту уже похоронили в пустыне. При выступлении так и рассчитывали, что до места из каторжников доберется процентов на тридцать меньше.

Грязные, с вызывающей ухмылкой, циничные, лохматые, с дико сверкающими африканскими глазами и усталые, грустные, вполне цивилизованного вида – все они со скучающей, безразличной гримасой сносили свист жандармской нагайки, полностью смирившись с мыслью о неминуемой смерти.

Коренастый, бронзовый от загара корсиканец Барбизон пользовался среди арестантов непререкаемым авторитетом. Во время отдыха он затянул какую-то итальянскую песню про любовь да про закат, а когда закончил, к нему подошел заросший щетиной громила с обезьяньей челюстью и телячьими глазами.

– Разрешите за ваше поистине королевское пение преподнести вам полплитки жевательного табаку. Я поэт.

– Спасибо. Меня зовут Барбизон. Я был бандитом на Корсике.

– Рад это слышать, – ответил поэт, – ибо многие говорят, что я похож на Наполеона. – И он пригладил на лбу свои жидкие, длинные сивые волосы.

– В самом деле похожи… Особенно голос… Знаете, тут одному вору плохо, наверное, солнечный удар, а у меня не осталось воды, может, дадите немного?

– Сколько угодно… – И добросердечный Троппауэр протянул Барбизону свою фляжку.

Тот быстро принялся поить несчастного, но неожиданно получил такой удар нагайкой, что выронил фляжку, и вода пролилась.

– Грязный бандит! Стоит мне отвернуться, как ты уже нахальничаешь… да я тебя… – И рассвирепевший Бенид Тонгут ударил его еще дважды.

Он ударил бы и третий раз, но тут кто-то схватил его за руку. Это был Троппаузр. Кротким задушевным голосом он произнес:

– Господин жандарм… В Библии говорится: «Солнце да не зайдет во гневе вашем…»

– Что?… Подите вон! И отпустите мою руку… – Он выдернул запястье, но поэт уцепился за рукав.

– «Возлюби ближнего твоего, как самого себя…» Будьте милосердны, господин жандарм… ведь и вы все-таки человек…

Разразившись бранью, жандарм толкнул Троппауэра в грудь…

Когда он через некоторое время очнулся, два приятеля держали его над лоханью и терли ему нос. Вода в лохани была красной, и Бенид Тонгут так никогда и не поверил коллегам, что поэт дал ему всего-навсего одну пощечину.

Эта пощечина внесла некоторое оживление в унылую атмосферу лагеря. Во-первых, Голубь, завидев своего друга-поэта в непосредственной близости от жандармских кулаков, чтобы помочь ему еще до прибытия на место драки, швырнул в самую гущу стражнкков десятилитровый бидон. Сразу же повеяло свежим воздухом, поскольку двое жандармов шлепнулись на землю, а остальные отскочили в сторону.

…Началась обыкновенная драка. У одного араба загорелась одежда, и он с криком бросился на землю, другой только хотел взвести курок, как ему заехали по физиономии постромками, и теперь его никто уже не мог узнать.

Прибежал фельдфебель Латуре, за ним усиленный патруль со штыками наперевес.

– Fixe!… En joue! [Смирно!… На прицел! (фр.)]

Драка в секунду прекратилась.

В пустыне при таких делах не шутят. Пришли врач с рыжим санитаром. Унесли раненых. Остальные замерли на месте…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: