Девушка говорит что-то, чего он не понимает, но по звучанию это похоже на «довольно». Он берет ее за руку, и они уходят. Садятся в такси и молча едут к ней домой. Оказавшись в комнате, она развязывает пояс на платье и тянется к его ремню. Он отталкивает ее руки. Его правая рука в крови, но расстегнется он сам. Он садится на небольшой деревянный стул, притягивает женщину к себе, чувствуя, как грубо и услужливо она его оседлала. Двигая ее на себе как куклу, он знает, что все делает правильно, — это единственный способ осознать, что он жив, по крайней мере сегодня. Первый раз все происходит быстро, он стонет. Он остается с ней до утра, в ее грязной постели, а уходя, оставляет на вырванном из записной книжки листке адрес своей гостиницы и два американских доллара. Возможно, он никогда не увидит ее снова, поэтому будет правильно поступить именно так. У него еще есть деньги, так что, может, если они еще встретятся, он не будет чувствовать себя больным, и все получится лучше и как-то ему поможет.
Он выходит на улицу, еще очень рано и довольно прохладно, и дождя пока нет. Возвращаясь в гостиницу, он думает: ну вот ты и сделал это. Теперь поздно что-нибудь менять, да ты и не стал бы. Придется вспомнить об этом позже при встрече с женой — тогда тебе захочется скорее умереть, чем сделать ей больно. Запомни, никто не заставляет ничего тебя делать. Все решаешь и делаешь ты сам, и потому сожалеть не о чем.
Опять пошел дождь, мелкий, он приятно моросит, просачивается сквозь ткань рубашки и брюк. Эрнест идет по грязной дороге, с двух сторон на него давят небольшие постройки, а в голове опять единственная реальная мысль: другого мира нет. Какое имеет значение, убьет ли твоя измена жену, если жены у тебя нет? И Парижа нет, и всего остального. Ты можешь снова встретиться со смуглой девушкой. И опуститься можешь, и смердеть, вызывая отвращение, — ведь другого мира нет.
19
После его отъезда меня обуяла печаль, грызли чувство вины и жгучая ненависть к себе. Взгляд мой упал на полку с бутылкой виски, я даже взяла ее в руки и подержала немного, но потом поставила на место. До обеда нельзя. Больше так делать не буду. Вместо выпивки приготовила кофе, очистила апельсин, стараясь не думать, как он там, в поезде. По меньшей мере два дня он будет в пути, а потом окажется в другом мире, и очень опасном. Все, что я могла, — это не терять надежды, что с ним все в порядке и что связующая нас нить достаточно крепка и не позволит случиться несчастью.
За исключением двух неразборчиво написанных еще по пути в Турцию открыток, я ничего о нем не знала и ругала телеграф, не желая думать, что его молчание связано с чем-то другим. Когда через две недели в «Стар» вышел его первый репортаж и я узнала, что, кроме насилия, там вдобавок начались эпидемии холеры и малярии, мне стало еще хуже; прочитав репортаж, я сожгла газету и пошла гулять.
Мари Кокотт приходила каждый день.
— Вам нельзя валяться в постели, — сказала она, принесла фартук и надела на меня поверх халата. Вдвоем мы приготовили говядину по-бургундски, рагу из телятины под белым соусом и рагу из бобов с птицей — все было очень вкусно, но я не могла заставить себя есть.
Приходил Льюис Галантьер, он сидел за нашим ужасным обеденным столом и пытался вытащить меня в «Мишо».
— На этой неделе у Джеймса Джойса прибавилось еще шесть детей. Все они там, едят в огромном количестве баранину и извергают молоко через нос. Неужели вы не хотите увидеть это своими глазами?
Я выдавила из себя улыбку, надела пальто и туфли — самые модные.
— Пойдем, посидим поблизости, за углом. «Мишо» пока отложим, хорошо?
— Ваш покорный слуга, мадам.
Ни Льюису, ни другим я не рассказывала, как плохо мы расстались с Эрнестом. По утрам я писала письма и лгала Грейс и Кларенсу, что все у нас замечательно. Репортажи Эрнеста, писала я, «Стар» принимает на ура, его ждет великолепная карьера. Я не рассказывала, что недавно он решил разорвать эксклюзивный контракт с газетой и писал репортажи под псевдонимом для «МСН». Все это делалось под большим секретом, приходилось прибегать ко лжи, когда горячий материал появлялся в «МСН» раньше, чем его «эксклюзивные» статьи в «Стар». Эрнест уверял, что ради денег стоит так поступать. Он договорился со своей совестью. Эрнест стремился пробиться в жизни любой ценой.
Но подобные мысли ни к чему не приводили. Только возвращали к виски, поэтому я прогоняла их, откладывала стопку писем и шла пешком в Люксембургский музей смотреть Моне. Там я стояла и любовалась ярчайшими пятнами его лилий, прелестными пурпурными отблесками на воде и старалась не думать ни о чем другом.
В конце октября рано утром Эрнест сошел с поезда на Лионском вокзале. Вид у него был такой, словно он участвовал в жуткой драке, где его сильно поколотили. Он был слаб, истощен, его трясло от малярии. Потерял он фунтов двадцать, а то и больше, я с трудом его узнала. Шагнув вперед, Эрнест рухнул в мои объятия. Дома над тазиком я мыла шампунем его волосы, кишащие вшами.
— Прости меня за все, Тэти, — сказала я, когда он закрыл глаза.
— Не будем об этом говорить. Теперь все это не имеет значения.
Я взяла ножницы и очень коротко его подстригла, а потом принесла лампу, чтобы лучше видеть, и по одной выбрала оставшихся вшей. Затем натерла все его тело кремом и помогла лечь на свежее, чистое белье, на котором он проспал двадцать четыре часа. Когда же проснулся, я принесла яйца, тосты, ветчину и горчицу, он съел все с удовольствием и снова заснул.
Эрнест провалялся в постели неделю; иногда, глядя на него спящего, я понимала, что он перенес такое, о чем не сможет рассказать, — по крайней мере, долгое время. Наша ссора и молчание были ужасны, но время, проведенное им в Турции, затмило их. Возможно, Эрнест был прав, сказав, что теперь это не имеет значения. Он дома, мы снова вместе, и, возможно, все будет хорошо, если мы не станем вспоминать прошлое или давать повод для этих воспоминаний.
Через неделю Эрнест стал вставать с кровати, мыться, одеваться, он уже почти был готов встретиться с друзьями. Из дорожной сумки он вытащил, отодвинув в сторону записные книжки, завернутые в газету и куски ткани подарки. Мне он привез бутылочку розового масла и тяжелое янтарное ожерелье с большими неровными камнями, украшенное серебром и черными кораллами.
— Как оно прекрасно! — воскликнула я, беря ожерелье в руки.
— Оно принадлежало известному русскому дипломату, который теперь работает официантом.
— Надеюсь, ты хорошо ему заплатил.
— Да, и еще напоил до потери сознания, — ответил он, начав походить на прежнего Эрнеста.
Я ждала, что он продолжит рассказ, но он просто сел за стол и стал пить кофе, расспрашивая, что пишут в газетах.
Я знала, что он меня снова любит, это было видно. Неважно, что каждый из нас чувствовал и думал о другом во время разлуки, теперь все осталось позади. Я открыла бутылочку розового масла, которое было насыщенного желтого цвета и пахло живыми розами. Вот так, безо всяких словесных объяснений, начался новый период наших отношений.
20
— Будь осторожна, — предупредил Эрнест. — Ты призываешь дьявола.
— Призываю дьявола?
— Сама знаешь.
— Значит, он может появиться в зеленом тумане.
Мы сидели в «Селекте» с Паундом и Дороти — ее сегодня называли Шекспиром. Паунд только что стал редактором нового издательства под названием «Три горы» и собирался опубликовать какие-нибудь произведения Эрнеста. Все мы пребывали в прекрасном настроении, и я решила заказать бокал абсента ради такого праздника.
— Нужно это делать медленнее, — сказал Паунд.
— Мне? — спросила я, но слова Паунда относились к официанту — тот лил воду на кубик сахара в спиртном, цвет которого менялся на глазах, превращаясь из порочного желто-зеленого в мутновато-белый. Абсент был запрещен во Франции уже много лет. Как и опиум. Но и то и другое не составляло труда найти в Париже — надо было только знать место. Мне нравились нежный, лакричный аромат напитка, и ритуал с кубиком, и специально перфорированная ложечка, пропускающая капли, сахарные капли. Наш официант все делал превосходно — так мне казалось, но Паунд выхватил у него кувшин и сам взялся за дело.