— Ты пьян, дорогой, — тихо шепнула ему Шекспир.

— Пытаюсь вообразить вас пьяной, — сказал ей Эрнест. — Могу поклясться, вы никогда и капли не пролили.

Она рассмеялась.

— Только потому, что не пью абсент.

— Это всего лишь лакричные леденцы и призрачная дымка, — сказала я.

— Хорошо, если завтра утром ты будешь думать так же, — сказал Эрнест.

— Может, ты и прав, зато сейчас все кажется таким легким, согласен?

— Согласен. — Эрнест чокнулся со мной. — Выпьем — и к черту завтра.

— Правильно, — поддержал его Паунд, подавшись вперед в своем помятом твидовом пиджаке и облокотившись локтями о стол. Он мне все больше нравился — мне вообще по большей части люди нравятся. Я подумала, что могла бы полюбить нашего официанта. У него роскошные усы, не напомаженные, простые и свежие, как цветы. Мне хотелось дотронуться до них или съесть.

— Тебе надо отрастить вот такие усы, — сказала я Эрнесту, не совсем вежливо показывая какие.

— Уже сделано, дорогая. Они точно такие же.

Я приблизила к нему лицо.

— Действительно, — признала я. — Когда ты успел? — И мы все рассмеялись.

Позднее, когда мы перешли в «Ритц», Паунд затеял разговор о Штатах.

— Никогда не вернусь на Средний Запад, — говорил он. — Отрекаюсь от него. Индиана кишит снобами и идиотами.

— Опять завел старую шарманку, — сказала Шекспир неповторимым низким голосом.

Я посмотрела в продолговатое, затянутое дымом зеркало, дотронулась сначала до своего лица, потом до бокала.

— Я ничего не чувствую, — сказала я Эрнесту. — Разве это не чудесно?

— Выпей еще, Хэдли, — посоветовал Эрнест. — Ты очень красивая.

Шекспир улыбнулась дугой своих губ, глаза ее тоже улыбались.

— Только взгляни на наших очаровательных любовников, — попыталась она привлечь внимание Паунда.

— Да будет вам известно, Индиана всегда была пустыней для интеллекта, — сказал тот и выпустил клуб дыма, который витал над столиком, пока мы его не проглотили. Голубые облачка плавали повсюду и сливались, обретая неясные очертания. Мы вдыхали и выдыхали их.

— Все, что у них есть, это высокие моральные устои, — продолжал Паунд. — Больше ничего. Мое преподавание в Уобаше было бессмысленным. Что хотели слышать молодые люди, у которых вместо мозгов кукуруза? Конечно, не лекции о Йейтсе. Не о поэзии.

— В той актрисе была частичка поэзии, — сказала Шекспир.

— Самые восхитительные женские колени, которые я видел в жизни, — откликнулся Паунд.

— Продолжай, — попросил Эрнест. — Во мне пробуждается аппетит.

— Тем вечером шел дождь… в Индиане всегда идет дождь, в метафорическом смысле, вы понимаете? И эта актриса… как ее звали?

— Берта, — подсказала Шекспир.

— Не Камелия? — спросил Эрнест.

— Нет, нет. Она не болела туберкулезом. Просто не хотела, чтоб намокли волосы. Прекрасные волосы. Я предложил бы пойти пообедать, но сырость…

— Одна из моих насущных проблем, — сказал Эрнест.

Все засмеялись, а Паунд продолжил:

— Пошли слухи, что я принимал девушку у себя, — можно подумать, что я ее резал, а не жарил для нее цыпленка.

— Бедный Эзра, — сказала Шекспир. — Его уволили на следующий день.

— Совсем не бедный. Иначе по-прежнему читал бы лекции о поэзии початкам кукурузы.

— Но иногда жарил бы цыплят, — сказала я.

— Даже с цыплятами не вынести Индианы, — отозвался Эзра.

Поздно вечером, когда мы из «Ритца» перешли в «Купол», Эрнест и Паунд затеяли жаркий спор о достоинствах Тристана Тцары. Паунд считал, что сюрреалисты могут что-то создать, если им давать дольше спать. Эрнест же называл их идиотами и говорил, что лучше б им поскорей проснуться, чтобы мы о них больше не думали.

— Я засыпаю от одних ваших разговоров, — сказала Шекспир, и мы обе перебрались в другой конец зала и сели за маленький столик.

— Вы с Хемом и правда замечательно смотритесь, — сказала она.

— Правда? — Я уже час пила одну только теплую воду, и мой язык начал наконец обретать чувствительность.

— Интересно, как это происходит. Я говорю о любви. — Она провела рукой по волосам, которые идеально выглядели.

— А разве у тебя с Паундом ее нет?

— Конечно, нет. — Она засмеялась с легким придыханием. — Мы имеем то, что имеем.

— Не понимаю.

— Я тоже не совсем понимаю. — Она засмеялась безрадостным смехом, а потом замолчала, взбалтывая напиток.

В октябре стояла прекрасная погода, и, понимая, что холода и слякоть не за горами, мы наслаждались жизнью, чувствуя себя счастливыми и сильными. У Эрнеста ладилась работа над повестью о Нике Адамсе и новыми рассказами, и он так хорошо видел конечный результат, как будто книги были уже написаны. В нашем кругу никто не сомневался в его успехе, считая это только вопросом времени.

— Ты создаешь нечто новое, — как-то сказал ему Паунд в своей студии. — Не забывай об этом, когда оно станет приносить муки.

— Только ожидание приносит муки.

— Ожидание дает возможность удалить лишнее. Это важно, а творческие муки помогают развитию.

Эрнест запомнил эти мудрые слова, как и все, что говорил Паунд.

Вскоре в конце дня свет на улицах стал более скудным, быстро тускнел, и мы задумались, хватит ли нам сил вынести долгую зиму.

— Я подумываю, не написать ли Агнес, — сказал Эрнест однажды вечером. — Эта мысль пришла мне в голову еще в Милане. Ты не возражаешь?

— Даже не знаю. А для чего тебе это?

— Ни для чего. Пусть знает, что я счастлив и вспоминаю ее.

— И что твоя карьера развивается, как ты и предвидел.

Он улыбнулся.

— А это на закуску.

— Отправляй свое письмо.

— Уже отправил, — сказал он.

Я почувствовала, что ревную.

— Ты был так уверен в моем согласии?

— Возможно. В противном случае я сумел бы тебя убедить, что все в порядке. В конце концов, это всего лишь письмо, а мы принадлежим друг другу.

— Как раз это на днях говорила Шекспир.

— Шекспир? Что она знает о любви?

— Может быть, больше нас, потому что у нее самой любви нет. Она в ней не купается.

— Вот почему я не могу сейчас писать о Париже: всюду любовь.

— И потому пишешь о Мичигане.

— Он так близко. Словно я оттуда и не уезжал. — Открыв записную книжку, лежавшую перед ним на столе, он перечитал сделанное за день. Его рука лежала на страницах, пальцы касались предложений, написанных решительным, наклонным почерком. — Но это не настоящий Мичиган. Его я тоже выдумал, и это самое лучшее.

На письменный стол он прикрепил голубую карту северного Мичигана, где были все нужные поселения — Хортон-Бей, Питоски, озеро Валлон, Шарльвуа, — именно те места, где с ним (а также с Ником Адамсом) произошли важные события. Эрнест и Ник — разные люди, но они знают много одних и тех же вещей: где и когда можно найти отяжелевших от росы кузнечиков для наживки, какие есть течения и как по ним понять, где клюет форель. Они знают, как в ночной тиши рвутся минометные снаряды и каково это видеть, как стало выжженным и опустело место, которое уже успел полюбить. С головой у Ника не все в порядке, и в двухчастном рассказе «На Биг-Ривер» остро ощущается ни на минуту не покидающее его внутреннее напряжение, хотя Эрнест нигде не говорит об этом прямо и никак не определяет его состояние.

— Мне нравятся твои рассказы о Мичигане, — сказала я.

От света фонаря на столе он сощурился, чтобы посмотреть на меня.

— Правда?

— Конечно.

— Иногда я задаю себе вопрос: хочешь ли ты, чтобы я продолжал писать? Мне кажется, ты чувствуешь себя одинокой.

— Не твоя работа причина моего одиночества, а твое отсутствие. Ты уже давно не пробовал писать здесь, дома. Может быть, теперь это получится, и я смогу тебя видеть. Я не стану говорить или еще как-то беспокоить тебя.

— Ты ведь знаешь, мне нужно уединение, чтобы работа шла. — Эрнест закрыл записную книжку, положил сверху карандаш и стал катать его вверх-вниз по книжке. — Я должен быть один, когда пишу, но, будь я по существу один, ничего бы не получилось тоже. Я должен уходить отсюда и возвращаться, говорить с тобой. Только это делает мою работу настоящей и дает силы ее продолжать. Ты меня понимаешь?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: