Не было возможности затронуть в нем чувства, потому что он не имел его и не понимал в других.
Матильда плакала, подкоморная утешала ее, как могла, председатель настаивал. Сафетич, наконец, цитируя множество прекрасных мест, изъяснился матери о дочери. Подкоморная отослала его к Матильде, дочь к матери. Но когда пришло время дать решительный ответ, и председатель, стуча тростью, домогался его, Матильда заболела не на шутку, бросилась к ногам матери и сказала, что умрет, если ее принудят выйти за Сафетича.
Собиралась гроза. Председатель начинал желтеть и гневаться. Сафетич приводил разные отрывки из старинных романов. Подкоморная приходила в отчаяние, Матильда была неумолима. Молодой и бедный ее претендент письмами поддерживал это упрямство и подливал в огонь масло.
С каждым днем откладывали решительный ответ, и конца не было.
Между тем, председатель, который не выпускал из вида Дом-бровы, собственно из гнева к Старостине и внучке, и следил за всем, что там происходило, узнал достоверно, что Дарский не бывал там уже около года.
— Должно быть, отправили с отказом! — говорил он сам себе и глубоко задумывался.
В одно прекрасное утро эконом из фольварка Битина явился к нему с донесением, что исчезла панна Матильда, украденная Фаддеем.
Председатель приказал запрягать лошадей, бранился, дрался и, не дождавшись экипажа, ушел пешком и, прибыв к подкоморной, которую застал в слезах, начал делать такие варварские упреки, что сердце матери разрывалось на части.
Подкоморная, нежно любя дочь, грустила об ее утрате и при этом расположении, не будучи в состоянии хладнокровно выносить брани председателя, бросила ему в глаза отречение от всех его обещаний.
— Мы ничего не хотим, оставьте нас в покое! — сказала она и расплакалась, почувствовав боль в сердце.
Председатель уехал в жесточайшем гневе, и таким образом закончилась его связь с этим домом. Так рушились надежды на огромное состояние, а пан Фаддей остался при обладании одной Матильдою, которая вдруг выздоровела. Молодые переехали к подкоморной, потому что пан Фаддей имел небольшую деревеньку на аренде, срок которой уже закончился в то время.
Все соседство начинало предчувствовать, что рано или поздно, а председатель снова возвратится в Домброву. Он не знал, что делать с собою, а не имея, где властвовать, готов был заболеть от тоски. Бранясь и урожая, начал уже он брать взаймы хлеб и некоторые другие вещи в Домброве, что было у него знаком особенной милости. Старостина ни в чем не отказывала, а скряга брал, не возвращая, бранился и все ближе кружил возле Домбровы, не смея еще, однако ж, туда заехать. Наконец, очень рано, в праздник св. Анны, в день именин старушки, когда еще не было никого из соседей, показался он в доме Старостины. Его приняли как знакомого, как гостя, как родного. Он был желт менее обыкновенного, казался веселым, подарил старушке коробочку из березовой коры для вязанья, приветствовал по-прежнему Юлию и основался у них снова, как будто никогда ничего и не было между ним и этим домом.
В околотке разнеслась весть, что председатель опять поладил с старостиной, что Юлии возвращается надежда на его огромное состояние. Матильда, которой он бросил почти с презрением сто тысяч злотых и то после долгих убеждений, ничего уже не могла от него ожидать больше, а ближайших родных у него не было.
— Богатая невеста! — кричали на несколько миль в окружности. Сколько было убогих молодых людей задолжавшихся отцов, заботливых матерей и бедных родственников, все это являлось или высылало фаланги молодых претендентов снова в Домброву. Не будем описывать толпы искателей руки Юлии, между которыми не последнюю роль играл и Сафетич, действовавший по собственному побуждению. Председатель уже не смел рекомендовать его Юлии; Юлия же, находя рассеяние в ученых глупостях Сафетича, лучше всех его принимала. Она смеялась над ним, а он был уверен, что она любит его, и читал ей даже что-то из Анекреона.
Между соискателями Юлии отличался князь В…, которому дали имя Генриха, как будущему родоначальнику (он был шестой Генрих в семействе).
Невзирая на недостатки, обыкновенно поселяемые в сердце и уме неосновательным воспитанием; несмотря на то, что Генриху с детства набивали в голову идею о каком-то превосходстве над низшими, будто сотворенными иначе, он был порядочным молодым человеком, способный понравиться женщине. Недостатки его скрывались старательно, не было еще времени им выказаться, и он слыл почти популярным, сдружился с молодежью, не хвалился титулом, не бредил гербами. Молодежь, которая очень ценит общество сиятельных, если те не кусаются, окружила его даже с восторгом, убе-дясь, что он даже ласков. Генрих был для нее каким-то божком, и везде уважали его как украшение общества. Он был умен, проворен, довольно начитан, понемногу схватив всего из книг, отличный стрелок, игрок хладнокровный, на звон бокалов готовый хоть в полночь, кстати смелый с женщинами, коновод, подобно бердичевскому еврею, повеса между повесами; он был скромен со стариками, даже политик, если встречалась в том надобность. Князь играл не на одной струне, как мы видим, притом он имел красивое лицо, оттененное русой бородкой, глаза томно-голубые, руки женские, зубы, словно выточенные из слоновой кости. Он был не богат и не беден, но съедали его долги — эта болезнь наших провинций. Конечно, ему необходимо было взять жену с хорошим состоянием. Весь дом его держался кредитом, но тем не менее великолепно.
Князь Генрих был введен в дом Старостины. Юлия измерила его хладнокровным взором, а через несколько часов разговора не могла не сознаться, что это был очень пристойный молодой человек — un jeune homme très comme il faut. Старостине чрезвычайно льстил княжеский титул.
Председатель, хоть и шутил над бедностью сиятельных, вошедшей уже в пословицу в том околотке, где иногда говорили: год как князь, однако, совершенно не был равнодушен к суетности, и ему льстило это княжество, над которым он смеялся.
К удивлению Старостины, Марии и других, Юлия, обыкновенно холодно встречавшая всех своих соискателей, приняла Генриха весьма приветливо, даже как будто его завлекая, и князь начал довольно часто бывать в Домброве. Юлия обходилась с ним шутя, вежливо, не отнимая у него надежды. Конечно, она не допускала короткости, уклонялась от двусмысленных признаний, не хотела понимать намеков, но все это казалось скорей отсрочкой, нежели отказом.
А когда Мария спрашивала ее с удивлением, для чего она держит князя на привязи, Юлия, имея какой-то свой особенный расчет, отвечала:
— Увидишь, я ничего не делаю без цели.
— Но зачем же ты его завлекаешь?
— Я? Его? Я с ним, как со всеми: отказать ему не могу оттого, что не знаю — думает ли он обо мне или нет; завлекать — и не воображаю.
А назначенный год уплывал своей чередою. Юлия была уверена, что Ян живет в Литве. Старик Дарский, зная обо всем, пожимал плечами, не слишком порицая отсрочку.
— Все у вас теперь не по-людски, — говорил он сыну, — любовь ваша и ненависть непонятны, странны. Какая женщина решилась бы в прежние времена предложить человеку такое необыкновенное испытание? Кто бы из нас в былые годы — исполнил подобную волю? Теперь вы так недоверчивы, что в молодости, в годы упования и веры — боитесь один другого. А наконец, может быть это и к лучшему. Бог с вами. И мне это кстати, потому что Ян целый год живет со мною.
Наступила зима. Пришел назначенный день.
В Домброве было множество гостей, и князь Генрих блистал между ними яркой звездою.
Юлия была в тот день веселее обыкновенного и казалось с ним вежливее, внимательнее. Каждый ее мимолетный взор мог вскружить голову, что же, если она еще старалась придать ему чарующее выражение! Князь Генрих не отходил от нее, и у него, испытавшего многое в жизни, начинала кружиться голова. Он бы влюбился, если б был в состоянии, но сделал, что мог: вообразил себя влюбленным. Любовь не могла расцвести в его сердце, ослабевшим от ежедневных волокитств юности; появилась страстная, животная жажда.