Но немного спустя Фридрих опять нагнулся к отцу Гуарини и, закрываясь рукой, спросил:
— Видели вы Фаустину?
— Нет, — отвечал Гуарини.
— Как нет? Почему? Скажите ей, уверьте ее… Пусть только бережет голос. Я ее очень, очень ценю и уважаю. Е una diva! Ангельский голосок; никто с ней не сравнится. Мне очень скучно, когда я не слышу ее голоса. Но она должна петь теперь в церкви, я хоть там услышу ее.
Сулковскому не особенно нравилось это шептание; он отошел на несколько шагов, но тотчас опять вернулся и остановился перед королевичем. Фридрих показал на него патеру.
— Он будет первым моим министром; это моя правая рука. Гуарини одобрительно покачал головой.
— С радостью слышу я это! — воскликнул он. — Дай Бог, чтобы в Саксонии стояли во главе правления все такие люди, католики, как граф.
Королевич оглянулся.
— Если мои саксонцы не допустят его как католика быть министром, я найду на это средство: добрый Брюль сделает все, что я ему велю…
— Я не имею ничего против Брюля, — возразил Гуарини, — но ведь он завзятый еретик.
На это королевич вместо ответа испустил какой-то звук и махнул рукой в воздухе.
Сулковский с некоторым недоверием взглянул на падре Гуарини, который принял смиренный и покойный вид.
Во время этого разговора доложили о Мошинском, которого король велел принять. Тот вошел и приложился к королевской руке. Он был в трауре и с печальным лицом.
— Я пришел проститься с вашим величеством, так как сейчас еду в Варшаву, чтобы действовать в вашу пользу на выборах.
— Да, да, поезжай, поезжай, — сказал со вздохом королевич, — хотя Брюль меня уверяет…
— Брюль не знает ни Польши, ни поляков, — быстро отвечал Мошинский. — Это нас касается, это наше дело.
Вдруг, как бы припомнив что-то, Фридрих быстро встал.
— Как это кстати! Вы едете в Варшаву: пожалуйста, в Виллянове остались гончие собаки… Я хочу взять их сюда. Прикажите доставить их поскорее. Я не знаю собак лучше этих. Вы знаете?..
— Знаю, черные, — сказал Мошинский.
— Юпитер, Диана, Меркурий, Пиявка, — стал считать королевич. — Присмотрите, прошу вас, чтобы их доставили сюда в целости.
— Мне кажется, что лучше оставить их там, — заметил Мошинский, — когда королевич приедет туда уже как король…
— Дорогой мой, возьми в Саксонском дворце Магдалину и привези ее, там, пожалуй, с ней что-нибудь сделают. Только уложи ее хорошенько, оберни ватой: ведь это произведение, не имеющее цены.
Мошинский поклонился.
— Может быть еще будут какие-нибудь приказания? — спросил он.
— Поклонись мушкетерам; мой отец очень любил их, — прибавил королевич со вздохом.
Воспоминание об отце опять омрачило его чело. Королевич сел, и Сулковский, постоянно заботившийся, чтобы он не чувствовал недостатка в том, что любил, вышел и сделал знак камердинеру, в заведовании которого находился табак; тот тотчас подал трубку и горящий фитиль; королевич жадно взял в губы эту утешительницу и, с удовольствием затягиваясь, стал пускать сквозь губы дым.
В комнате воцарилось молчание.
Падре Гуарини внимательно присматривался к Фридриху. Мошинский некоторое время ждал, но напрасно: трубка и размышление всецело поглотили королевича, так что он забыл обо всем окружающем; только он сильнее затягивался и вздыхал.
Наконец Мошинский подошел к руке короля и попрощался с ним. Фридрих расстался с ним дружески, но не сказал ни слова, а только взглядом выразил ему свое расположение.
Сулковский пошел провожать Мошинского в переднюю, так что королевич остался вдвоем с отцом Гуарини. Лишь только двери закрылись, как он обратился к патеру.
— Это еще что, — прошептал он, — что они показывают друг другу язык! Но когда они начнут драться, когда Фрош примется ругать Шторха, а тот лягаться, потом сцепятся и, свернувшись в клубок, падают под стол, тогда, я вам говорю, хоть умирай со смеху!
Гуарини, казалось, вполне разделял мнение королевича о необыкновенном комизме описанной сцены и сам скорчил гримасу, столь комичную и веселую, что бедный государь-сирота опять надолго забыл о своем горе.
— Нет, завтра их нельзя пускать к обеду, но после, — тихо сказал он. — Только, чтобы они не забыли своих великолепных выходок.
Гуарини встал; он, по-видимому, торопился к оставленному дома гостю. Заметив это движение, королевич переменил тон и, нагнувшись к патеру, сказал:
— Не сердитесь на меня за то, что я хочу сделать этого Брюля министром, хотя он лютеранин. Он потихоньку примет католичество. Это человек умный и я ему велю; увидите.
Гуарини ничего не отвечал. И, поклонившись, вышел из комнаты.
VIII
Во времена Августа Сильного в Дрездене не было недостатка в прекрасных дамах. Несмотря на частые доказательства непостоянства короля, каждая из них надеялась, что хоть на минуту обратит на себя королевский взор, хотя все знали, что он не остановится долго на одной.
Однако между подрастающими девицами не было прекраснее и привлекательнее, чем графиня Франциска Коловрат, та же самая маленькая Франя, которая некогда принимала Брюля во дворце в Ташенберге и которую мы видели хозяйничавшую во время карнавала при одном из королевских столов. Высокое положение матери, которая, будучи главной ключницей двора королевы, уступала с дороги только перед членами королевского семейства, милости королевы, надежда блестящей карьеры, имя, которое она носила, делали девушку надменной и самодовольной. Чем становилась она старше, тем труднее было матери ладить с ней. Единственная дочь и любимица, она, несмотря на строгий взгляд королевы, умела всегда освободиться от уз этикета и среди двора завязать много знакомств и любовных интрижек. Будущее, по-видимому, ее нисколько не пугало. На брак она смотрела, как на средство освободиться из-под ярма, которым она тяготилась.
Несколько дней по получении известий о смерти короля, когда траур еще не был снят и все удовольствия были приостановлены, панна Франциска скучала более, чем когда-нибудь. Черное платье, которое в качестве фрейлины королевы, она должна была надеть, было ей очень к лицу, но не по вкусу. Вечером она стояла в своей комнатке перед зеркалом и рассматривала свою прекрасную фигуру и лицо.
Сумерки все более сгущались, так что она могла видеть неясное туманное изображение своей особы. Она позвонила, чтобы подали огонь, но входящий камердинер, как бы предугадывая ее желание, нес в руках тяжелые серебряные подсвечники, которые поставил на стол. Франя была одна дома, так как мать исполняла свою должность при королеве; таким образом, она была свободна до ужина и сама не знала как убить ей это время. Она обернулась на одной ноге, и взор ее упал на шкатулку, отделанную бронзой. Она взяла ее с маленького столика, поставила на стоящий перед диваном и, достав маленький ключик, который всегда носила при себе, отворила ее. Внутри было множество мелких драгоценностей и измятых бумажек. Графиня от нечего делать начала их перебирать своими маленькими пальчиками. По наружности можно было угадать, что в бумажках этих не было ничего, касающегося католической религии и Бога; это были молитвы, писанные божеству, которое теперь рассматривало их с чувством гордости и презрения. Некоторые она отбрасывала с улыбкой и не читая, другие, еле взглянув на них, более счастливые, она прочитывала с блестящими глазами и задумывалась. На пальчике ее блистало только что вынутое колечко, на которое она страстно смотрела. Это было колечко черное эмалированное, старое, некрасивое, но на черной эмали было написано по-испански неизящным почерком: Ahora y siempre (теперь и всегда).
В комнате панны Франциски, кроме главных дверей, ведших в комнаты ее матери, была еще другая, маленькая, скрытая в стене, которая вела в крошечную переднюю и на какую-то черную лестницу. В то время, когда она призадумалась, смотря на колечко, эта маленькая дверь тихо отворилась, и кто-то осторожно проскользнул в комнату…
Графиня, не слыша его, угадала, подняла голову и с легким подавленным криком поднялась с дивана. Перед ней стоял прекрасный, молодой Вацдорф. Мы уже видели его у Фаустины, когда он позволял себе слишком смело судить и острить. Сегодня лицо его имело совершенно другое выражение; оно было печально и задумчиво. Легкий след иронии, которой лицо это было как бы насквозь пропитано, был чуть заметен.