— Как идет дело обращения?
— Обращение? Здесь, в самом гнезде ереси, — сказал падре, — ще колокола католической святыни не имеют права отозваться, где протестантизм господствует и поедает все как ржавчина!.. Успех очень невелик, а души, которые вытаскиваются на берег нашими рыбачьими сетями, сами по себе немногого стоят. Разве их потомки вознаградят наш апостольский труд. К прочим ересям прибывает еще новая, бороться с которой будет еще труднее, чем со всеми другими.
— Что это значит? Что такое?
— Как и все ереси, она стара, но тот, который проповедует ее, человек богатый, честный, религиозный, воодушевленный, экзальтированный и желающий жертвовать собою для общего блага. Нам придется вести борьбу не с догматами, потому что они играют у него второстепенную роль, но с новым обществом, которое он хочет создать. Ложь получает здесь блеск и ясность истины. В лесах, вдали от города уже образовалось и живет общество Моравских братьев, образуя что-то в роде общины со строгим уставом.
— Это новость, говорите скорее, — с любопытством сказал собеседник Гуарини, — я ничего не слыхал.
— Это горячая голова, реформатор не веры, но общества и жизни. Он во имя Спасителя и завещанной Им любви хочет переделать свет. Королем этой Речи Посполитой будет Христос; разделенные между собой, но в одном месте, будут жить общины женщин, общины девиц, мужчин и детей. Связью между ними будет служить только общая молитва, скромные агапеи, то есть ужины, освященные молитвой. Граф Цинцендорф наделил общину землей и сам стал ее священником и проповедником. Труд и молитва, строгое исполнение своих обязанностей и братская любовь составляют правила жизни новых Моравских братьев или вернее, Геррнгутеров.
Гость внимательно слушал.
— И вы допустили, чтобы это гнездо опасной ереси поместилось здесь, где почва для нее подготовлена?
— До сих пор я напрасно старался помешать, — сказал Гуарини. — Отправлялись комиссии, производились следствия и допросы. Самое усердное и строгое следствие не открыло ничего предосудительного. Там люди самых разнообразных верований соединены в одно общество, которое имеет все общее, в котором нет нищих, сирот, и которое составляет одно семейство, имеющее своим отцом Христа.
Крик, полный изумления и возмущения, вырвался из груди слушающего.
— Это ужасно! — крикнул он. — А браки?
— Соблюдаются свято, но знаете ли как у них, верующих в беспосредственное управление Спасителя и вдохновения, совершаются браки? Юношам по жребию достаются жены, и супруги живут примерно.
— Какие удивительные вещи вы мне рассказываете! Но ведь это только слухи; ведь это невозможно.
— Я сам был там, — возразил Гуарини, — я сам смотрел на шедших на молитву девиц в пунцовых лентах, замужних в голубых и вдов в белых.
Гость вздохнул.
— Надеюсь, вы не потерпите, чтобы у нас под боком разрасталось такое скопище? Вы бы лучше всего сделали, если бы направили против них лютеранское духовенство.
— Оно не находит в этом ничего предосудительного.
— А Цинцендорф, встречались вы с ним?
— Да, и не раз, так как он не избегает ни католиков, ни духовных; напротив того, он охотно рассуждает, но только не о теологии, а о первых христианах, о их жизни и любви к Спасителю, как об оси, на которой должен вращаться весь христианский мир.
В то время, когда он договаривал эти слова, старый слуга, отворив немного двери, рукой стал звать отца Гуарини, а тот, глазами извинившись перед гостем, поспешил в переднюю.
Здесь стоял королевский камердинер. Королевич призывал к себе своего исповедника. Нужно было проститься с гостем, которому он велел подать лампу, бумагу и все, что нужно для письма. Тот расположился, как бы в своем доме. Между тем, падре Гуарини надел свою черную сутану, и простившись с незнакомцем, быстро сошел за камердинером с лестницы и отправился к королевичу.
В той же самой комнате, в которой застало его известие о смерти отца, сидел Фридрих в удобном кресле, с неизменной трубкою, с опущенной головой и по обыкновению молчал. Только сморщенный лоб свидетельствовал, что ум его деятельно работал.
Когда вошел отец Гуарини, королевич быстро приподнялся, но иезуит предупредил его, слегка удержав на кресле, и поцеловал его руку.
Немного в стороне стоял Сулковский, который ни на минуту не оставлял своего государя. Лицо его сияло от радости и передергивалось от нетерпения, но он придал ему выражение, подходящее к трауру, в котором находился двор.
Падре Гуарини было позволено намного больше; он знал, что несмотря на официальную печаль, развлечение очень желательно; поэтому лицо его было почти весело, когда он сел на низком табурете, рядом с королевичем и, смотря ему в глаза, стал говорить по-итальянски.
— Нужно помолиться за нашего великого покойного государя, но не следует терзаться тем, что составляет неизбежную судьбу всех смертных и является естественным и необходимым. Чрезмерная печаль вредно действует на здоровье, а у вашего величества притом же нет и времени отдаваться печали. Нужно царствовать, управлять и сохранять себя для нас.
Королевич чуть-чуть улыбнулся и покачал головой.
— Я видел в передней Фроша (это был придворный шут королевича); он, словно облитый уксусом, сидит, свернувшись в клубок, и плачет, потому что не может смеяться и что ему нельзя дурить с Шторхом (другой шут). Один в одном углу, другой в другом, смотрят друг на друга и показывают языки.
— Как это должно быть смешно! — прошептал королевич. — Но я не могу этого видеть, ни даже завтра во время обеда; нет, нельзя: траур.
Гуарини промолчал.
— Фрош очень комичен, я люблю его, — сказал королевич и взглянул на Сулковского, который тихо ходил по комнате,
Падре тоже старался что-нибудь отгадать по его лицу, но на нем не выражалось ничего, кроме надменности и удовольствия. Королевич показал на него отцу Гуарини пальцем и шепнул:
— Он добрый друг… Он моя надежда… Если бы не он, не было бы мне спокойствия.
Патер утвердительно наклонил голову.
В это время Сулковский, который знал, как неприятен и утомителен для королевича продолжительный разговор, приблизился и сказал отцу Гуарини:
— Положительно нечем развлечь его величество… а тут еще столько забот…
— Я думаю, что с вашей помощью все устроится к лучшему, — заметил иезуит.
— Здесь, в Саксонии, конечно, — возразил Сулковский, на которого дружелюбно посматривал королевич, — здесь в Саксонии… Но в Польше…
— Его величество покойный король оставил там много друзей и верных слуг, как, например, его преосвященство епископ Липский. Но что говорит Брюль? — спросил Гуарини.
Королевич взглянул на Сулковского, как бы уполномочивая его отвечать. Сулковский при имени Брюля несколько колебался, но потом отвечал:
— И Брюль, и письма из Польши свидетельствуют, что наши сторонники будут верно и усердно стараться на выборах. Но кто знает, не вздумает ли стать нам на дороге Лещинский, помощь Франции, интриги? На все это нужны деньги.
Королевич слегка ударил Сулковского по руке.
— Это дело Брюля, он их должен добыть, в этом отношении он незаменим.
Сулковский не ответил ни слова.
— Мы все будем стараться достать их, а королевскую корону мы во что бы то ни стало наденем на голову нашего государя…
— И Жозефины, — быстро прервал Фридрих. — Для Жозефины она необходима. Она не может остаться женой курфюрста.
Оба присутствовавшие в молчании наклонили головы, а королевич продолжал задумчиво курить трубку. Казалось, что он и дальше будет говорить о том же, но, наклонившись к отцу Гуарини, он шепнул:
— А ведь кающийся в углу Фрош должен быть великолепен. Вы говорите, что они показывали друг другу языки?
— Друг другу или мне, этого я не знаю, но только верно, что, проходя, я увидал два красных, высунутых языка.
Забывшись, королевич громко расхохотался, но вдруг приложил руку к губам и, сконфузившись, замолчал. Сулковский остановился, призадумавшись, и с некоторым недоумением взглянул на патера.