— Нет! О, нет!
— Сыграйте «Котика».
— Все, что угодно… но «Котика»…
— Ну, да!
— Вы шутите или…
— Нет, в самом деле хочу «Котика».
— В самом деле?
— Сколько ж раз мне еще повторять…
Послушный, но грустный и недовольный Вацлав стал на эту тесную тему играть что-то необыкновенно фантастическое, неопределенное, шумное, какой-то танец волшебниц с хохотом сов и шумом бури… Фантазия у него вышла какая-то дикая, он обрывал, схватывал тему, переделывал ее, соединял ее с напевом и забавлялся ею, словно медведь, принужденный играть с цепью, на которой его водят.
Наконец он кончил, и две незамеченные никем слезы покатились по его лицу. Он хотел уйти, но Цесе не угодно было остаться одной.
— Что вы так торопитесь?
— Разве вы не знаете, что я уезжаю.
— Вы уезжаете? Куда же?
— Еду… в свет.
— Что это? Шутки, чтоб разжалобить меня?
Первый раз мысль о разлуке навсегда мелькнула в пустой головке Цеси, и она почувствовала как будто стеснение в сердце, будто грусть, будто сожаление в зародыше, еще не развившемся. Мы привязываемся к жертвам первой нашей страсти.
— Это не шутки, — сказал Вацлав, — вся моя будущность в моем труде; довольно долго я был вам бременем, довольно я вам обязан, чего никогда не забуду; пора наконец самому, собственными силами доставать себе хлеб.
— Только хлеб?
— Только хлеб! Могу ли я мечтать о большем? Можно ли нынче, при таком множестве артистов, добиться славы? А хоть бы хлеб черный в тишине, покое и уединении; но и этот сухой, если не омоченный слезами, кусок нужно будет добывать в борьбе с братьями-горемыками и за него грызться, как за кость. Вот, что предстоит мне.
— Но вы не поедете.
— Нет, должен ехать и поеду.
— Вы дождетесь, пока вернется папа.
— Граф писал, чтобы я ехал, что он ждет меня в Житкове, где намерен дать мне на дорогу.
— Но вы вернетесь же к нам?
— Это известно одному Богу. Кто ж, уезжая, может сказать: вернусь? И потом, к чему и для чего же бы мне возвращаться? Признательность моя к вам сохранится и вдали, а здесь я не нужен. Позовите меня, и я прибегу, как послушная собака к старому хозяину, но что же я такое в вашем доме? Один из тех, которых много у вас за деньги; что-то среднее между слугой и скучным, из милости принимаемым соседом.
— Вы, может быть, слишком дурно думаете о нас…
— Нет. Я только вижу ясно, без самообольщения все, что разделяет нас и будет разделять вечно, что отдаляет меня от вас и что никогда не может быть уничтожено. Если буду вам нужен, я приду всегда, хоть пешком, приду на услуги.
— Помните же, — прервала пустая Цеся, переменяя разговор, чтобы скрыть некоторое волнение, — как только я соскучусь о «Котике», буду звать вас даже из столицы, чтобы вы мне сыграли его.
Сказав это, она соскочила со своего места и ушла, а Вацлав быстро отворил двери в сад и выбежал туда, чтоб в прохладе я тени деревьев, в картине знакомых с детства мест найти успокоение, силы и решимость.
Должно было покинуть эти места, а мы, жалкие рабы, так прирастаем к земле. Мы в этом отношении растения, которые, сунутые в землю, хватаются и держатся за нее, чтобы жить. И мы, особенна в молодости, хватаемся за каждый уголок, в котором минула хоть минута нашей жизни, цепляемся за него, чтобы страдать потом, когда судьба перенесет нас на новое место. Вацлав прощался поочередно с каждым уголком, хотя ни в одном из них не улыбнулось ему чувство дружбы, хоть везде страдал он от гордости, равнодушия, презрения и грубости окружающих; но места страданий равно дороги нам, как и освещенные счастьем. Кто ж не оплакивал долгого заключения и не вспоминал о нем на свободе? Вацлав шел по саду и упивался видом мест, чтобы заучить их на память, они были ему дороги, увидеть их еще раз он не надеялся. Несколько мечтаний любви, тех мечтаний, которые, как мелкие зерна маку, разрастаются высоко и расцветают пышно, красовались еще и своею прелестью озаряли каждый уголок. Это были словно сны, словно неопределенные видения в минуты дремоты, несбывшиеся надежды; их фантастическая величина и туманные очертания составляли красоту.
Он любил Цесю, и от двухлетней любви осталось ему при расставании ветка резеды, поднятая с паркета, которую должно было скрыть, несколько двусмысленных слов и множество горьких колкостей злой девочки.
Садом прошел он к пруду, долго блуждал по берегу и скучнее, чем был, воротился к себе в комнатку, наполненную уже уложенными вещами, пустую, печальную и душную. Воротился, полный отчаяния в будущности, пускаясь в свет с разочарованием, без обыкновенных надежд молодости, без мечты о славе; предчувствуя, что его ожидают борьба, недостаток и унижение. Все это предвидел он, всего этого уже попробовал. Равнодушный, с единственной надеждой, что искусство, которое он любит, будет ему утешением, шел он, покорный участи, с завязанными глазами, говоря себе:
— Готов на все, что пошлет мне судьба.
Цеся старалась увидеться с Вацлавом при отъезде, потому что с последнего вечера закралась к ней до сих пор незнакомая грусть и какое-то чувство, которое называла она состраданием. Утром она встретила его у матери; вышла потом в сад, но Вацлав, простясь со всеми и не желая длить тяжелых минут расставанья, уже летел в тумане пыли к неизвестной и страшной, как пропасть, будущности.
Цеся задумалась на минуту, сидя на скамье в саду, пошла в залу к фортепьяно и не могла играть; клавиши жгли ее. Еще не остыл след последнего присутствия Вацлава, непонятное беспокойство пробудилось в ней, ее давили слезы, повиснувшие на ресницах. Она силилась овладеть собой и не могла. На другой день печаль уменьшилась, потом осталась только грусть, потом… Но не станем ловить рыбу прежде невода; будет наш невод и у этой тони.
Сильван сердился только на себя, что, начав так неловко роман с панной Курдешанкой, выставился напоказ, сделался смешным, возбудил сплетни и вызвал выговоры. Скомпрометировавшись, он должен был прервать все сношения, но его собственное самолюбие сильно страдало при этом. Прервать все, ничего не сделать и вдобавок быть посмешищем людей! Этого вынести он не мог; его молодая гордость и высокое понятие о своих достоинствах вооружались. Ему хотелось теперь отмстить гласно; обмануть и бросить; он желал лучше, чтоб его проклинали, чем насмехались над ним. Так у бедняка испорчена была голова и заморожено сердце.
Но напрасно ломал он себе голову, приискивая средства выйти ловко из сети, в которую запутался: ни одного не представлялось ему. Он сердился и злобствовал. В таком настроении нашел его граф Кароль Вольский, возвращаясь откуда-то через Дендерово.
Сильван встретил приятеля с радостью, развеселился при нем, по поручению матери старался сближать его с сестрою и наконец, когда остался с ним с глазу на глаз, открыл, как знающему начало его романа и дальнейший ход, открылся довольно искренно, не затаил ни стыда, ни злобы.
— Вместо совета, — сказал Кароль, — расскажу тебе назидательную историйку, только дай мне слово, что пересказывать ее не станешь.
— Это что еще? Или ты считаешь меня сплетником?
— Ну, так слушай. Я знаю в наших краях одного молодого человека, который, увидев молоденькую шляхтяночку, дочь эконома, сказал себе: «Что за беда понежничать немного, позабавиться, развлечься и потом… Кто ж думает о том, что будет потом? — подумал он. — Неизвестно, что будет». Тогда завязалось легкое знакомство, завязалась легкая между молодыми людьми любовь, с каждым днем устанавливались ближайшие отношения; пан Стшемба, отец девушки…
— Что ты говоришь? Да ведь Стшемба ваш эконом! — живо перебил Сильван.
Кароль покраснел немного, но, собравшись с духом и силами, не хотел больше лгать.
— Слушай же тем внимательнее, что это моя собственная история. Мы не допускаем, чтобы без нашего поверхностного образования были и могли быть сердце, обычаи, мысли и чувства. Мы очень легко ценим людей и на каждом шагу заблуждаемся…
— Ну, а что же сделалось с панной Стшембовной?