— Свое! Я бы не решился играть.
— А между тем это нынче необходимо в каждом концерте; не может же быть, чтобы на вашей совести не лежало хоть какой-нибудь фантазийки?
— Хуже, хуже, соната!
— А, черт возьми! Это старо! Сохрани Бог, вы погубите себя сонатой и в глазах неучей, и в мнении знатоков; первые назовут ее допотопною, вторые, пожалуй, будут слишком взыскательны.
— Шопен освежил сонаты.
— Назовите ее, по крайней мере, фантазиею; это все равно; есть пример у Бетховена.
Долго так еще толковали они. Пан Гр. с особенным рвением вызвался помочь бедному новичку, который с бьющимся сердцем ожидал теперь концерта. Как только объявления и афиши были прибиты, и из уст в уста перешла цена, по червонцу за место, все кинулись с расспросами к пану Гр., а тот не задумывался. Он рассказал всем, что Вацлав учился у Листа, у Тальберга, у Шопена и Бог знает у кого; ручался, что он играет, как сам Лист, что это настоящее чудо и что никогда и ничего подобного в Житкове не слышали.
Концерт, благодаря стараниям пана Гр., был довольно прибыльный, и доход с него успокоил на некоторое время Вацлава; но игра его, однако ж, не так понравилась, как рассчитывал протектор. В каждом деле шарлатанство играет немаловажную роль; его-то и недоставало скромному Вацлаву, и это больше всего повредило ему. Люди большею частью верят только тем, кто выказывает глубокую самоуверенность. У Вацлава ее не было. Во-вторых, каждый из играющих на фортепьяно считал обязанностью выказать свои критические способности и осудить что-нибудь в концертанте. Нашлось несколько и таких, которые рады были повторять чужие суждения, выдавая их за собственные.
Несмотря на прекрасно обдуманный план концерта, хоть и хвалили очень игру Вацлава, ему не удалось произвести furore, какой произвел бы первый немчик или французик, приехавший издалека, с длинными волосами и огромною самоуверенностью. С Вацлавом познакомилось несколько барынь-дилетанток, дочерям которых нужна была метода, а в гостиных, кроме чаю и вина, музыка для гостей. Его стали приглашать с тою унизительною вежливостью, какую некоторые господа нарочно вырабатывают в себе для артистов; но никто не приглашал его давать уроки.
Званые вечера и музыкальные утра вконец разоряли музыканта, потому что влекли за собою издержки, которые, повторяясь ежедневно, при всей своей незначительности становились чувствительны.
Кому же не известно, что ни один молодой человек, подобный Вацлаву, должен был вздыхать над свежими перчатками, над сапогами и платой извозчику.
Один только пан Гр. утешал его и поддерживал в нем надежду; но несколько месяцев пребывания в Житкове доказали Вацлаву, что он не в состоянии будет прожить здесь долее. У него было только два дешевых и неисправно оплачиваемых урока, множество приятельских приглашений, за которые он должен был платить игрой, словно барщиной, и, сверх того, дюжина завистливых неизвестных неприятелей. Житковские музыканты-аферисты, которые жили своими дешевыми уроками, услыхав игру Вацлава, почувствовали, что рано или поздно им придется пропасть, если они не позаботятся о себе заблаговременно. И они стали вредить Вацлаву в общественном мнении, и как человеку, и как артисту. Один из них, здоровый и веселый толстяк, называемый везде добрейшей душой, пан Фаланкевич, уверял громко, что Вацлав был шпион; другой говорил, что он играет без такта; третий, что он был самоучка и что ему недоставало классической методы (этот учился у органиста в Бердичеве). Толки эти ходили по городу и, как всякая сплетня, хоть в сотой доле должна у вас приобресть вид правды, — толки эти усердно повторялись здесь и там.
И на этом еще не остановились завистники, видя Вацлава в Житкове, потому что каждому из них был он, во-первых, живым укором совести, а во-вторых, внушал страх, что кто-нибудь оценит его и вздумает испытать как новичка.
Фаланкевич, у которого при огромной массе тела была порядочная доза ума, решился выкурить (как выражался он) Вацлава, познакомиться с ним, сблизиться и всеми способами стараться о его выезде из города.
Сначала Вацлав обрадовался этому знакомству, но как же обманулся! Он рассчитывал в новом товарище найти пищу для души и сердца, беседуя об искусстве, помощь к совершенствованию и попал на человека, который умел едва на столько, чтобы учить, терпеть не мог своего ремесла и жил только бездельем, картами и сплетнями.
Первыми словами Фаланкевича была обычная артистам жалоба на судьбу.
— Что за жизнь наша: нужда, бедствие! Где же ценят нас, где же вознаграждают нас, как следует? Но человек, осужденный на эту пытку, перебивается кое-как и смеется над людьми.
— Вы, кажется, не можете еще жаловаться.
— Я, я? Да не будь я женат, — отвечал Фаланкевич, — разве я, не хвастаясь, не добился бы большей известности, не достал бы и славы, и денег, как другие! Но тут, не хвастаясь, жена, дети, привычка, наконец, не хвастаясь, тяжел стал на подъем. Засел в эту яму, черт возьми, и уж яма!.. С первого взгляда, — продолжал он, улыбаясь, — я почувствовал к вам расположение и, не хвастаясь, жалость меня взяла, надо же вам было угодить в этакой, не хвастаясь, омут! Отвратительный, глупый и препоганый городишко; на вашем месте, с вашею молодостью и дарованием я бы, не хвастаясь, знал, что делать! О, уж никогда бы не жил здесь!
Вацлав пожал плечами.
— Но где же лучше артисту? — спросил он.
— Где? Не хвастаясь, везде, — ответил Фаланкевич, — только не здесь; здесь ад! Люди или глупы, или злы, или скупы…
— Разве можно отзываться так резко зауряд обо всех?
— А, это еще снисходительно, — продолжал Фаланкевич. — Вы их еще не знаете; я, не хвастаясь, много здесь потерял и что же выиграл? Не хвастаясь, гол как сокол, как был прежде; и хоть бы какая-нибудь признательность, сколько-нибудь чувства, хоть бы кто-нибудь к именинам подушку вышил! Где там!
Вацлава не трогали все эти пустые проклятия; он видел в них если не надувательство, которого не мог подозревать, то, по крайней мере, глупость и избитые фразы. Фаланкевич между тем говорил и говорил, повторял свои жалобы и не жалел черных красок, чтобы омерзить Вацлаву жизнь в Житкове. Вацлав сидел и слушал его холодно.
Через несколько времени ментор заметил, что ему не удалось, и, задумав новый план, ждал удобного времени привести его в исполнение. Случилось очень скоро, что из провинции приехала в Житково какая-то барыня, отыскивающая для детей учителя музыки. Фаланкевич, узнав об этом, явился сейчас к Вацлаву с торжествующим лицом благодетеля и, потирая руки и волосы, говорил:
— Всегда чувствовал к вам истинную привязанность…
— Истинную? Я бы хотел заслужить ее и оправдать.
— Привязанность моя, не хвастаясь, бескорыстна, — продолжал Фаланкевич, присаживаясь, — велите мне дать трубку и что-нибудь прохладительное, хоть рюмку водки.
После минутного отдыха Фаланкевич продолжал покровительственным тоном:
— Знаете ли, не хвастаясь, вам открывается один случай.
— Что же это может быть?
— Я прибежал, не хвастаясь, нарочно с этим известием, чтобы предупредить вас; есть многие, которые могут перебить дорогу, надо поторопиться. Вы можете получить отличное место в деревне…
— Место в деревне? Я менее всего желал бы этого.
— Как это, да где же и счастье, как не в деревне! Поверьте мне, не хвастаясь, — подхватил Фаланкевич, — ничего нет лучше деревни! Что вам делать в городе?
— Понемногу, может быть, и нашел бы.
— Ничего бы не нашли, ничего, не хвастаясь; гораздо лучше удалиться и свободно совершенствоваться в затишье. Вы будете заняты только несколько часов, затем полная свобода, жалование в первый раз недурное, приличное содержание, чего же желать больше?
— Но где же? Как?
— Где? Сейчас скажу. Как? У меня спросите. У меня есть средства, есть связи, и я по-приятельски помогу вам.
Вацлав, движимый признательностью, искренно благодарил, хотя действительно не хотелось ему ехать опять в деревню.