— Я уже говорил о тебе некоторым знакомым: в руках у тебя средства к жизни, у тебя неоспоримое дарование: ступай теперь и трудись. Желаю тебе полного счастья.
Вацлав горячо, со слезами, выразил ему свою признательность; но слова его произвели какое-то странное действие на графа; они, казалось, кололи его, как укоры; граф покраснел, побледнел, кинул вокруг себя бессмысленный взгляд и живо перебил:
— Довольно, довольно! Да пошлет тебе Господь Бог счастье. А вот, — прибавил он, — для начала немного денег. Прощай, Вацлав, прощай!..
И он так выразительно повторил несколько раз это прощай, что молодой человек, несмотря на расстройство, понял наконец, что от него хотят скорей отделаться, и с неосохшими слезами, с беспокойством в душе удалился.
Последние узы, связывающие его с кем-нибудь на свете, лопнули; он остался теперь один, совершенно один, и мысль, что не было уже теперь существа, которое бы занималось им, которое бы вспоминало о нем, выжала из глаз его новые слезы. Сам не зная куда, он пошел по улице и, сам не замечая, очутился на берегу красивой речки, которая протекает под Житковым.
Здесь он сел, усталый. Готовясь к новой жизни, он хотел начертить ее план; но не мог еще собраться с силами и хладнокровно предаться размышлению. Он сидел неподвижно, поглядывая на бегущую воду, на окружающие ее скалистые обрывы и задумываясь о своем будущем. Только поздно вечером воротился он в свою скромную квартиру, которую нанял себе на отдаленной и тихой улице. Небольшого запаса едва доставало ему на наем дрянных фортепьяно и скромной жизни до того времени, когда он рассчитывал устроиться. Казалось ему, что при скромных желаниях, не мечтая о многом, намереваясь только совершенствоваться и кое-как перебиваться, он легко достигнет своей цели, то есть успокоится.
Надо было, однако ж, сделаться известным, и в этом предвидел он наибольшее затруднение. В каждом городе есть кое-какие дилетанты; при- посредстве их, думалось ему, легче всего подвинуться к цели; но дилетантам в каждом городе столько занятий. Сколько дочек и сынков барабанят им на фортепьяно! Сколько странствующих жидков навязывают им по сотне концертных билетов для раздачи! Сколько великих артистов в проезд через город оказывают одолжение жить на счет их кармана и времени! Дилетант известный и известный за дилетанта постоянно в мучениях; не понимаю, как им наконец не опротивеет музыка. Я знал одного господина, который любил пироги с творогом: так его до того везде ими потчевали, что он наконец в рот взять их не мог. Так должно бы быть и с любителями музыки, которых под предлогом их страсти кормят самым диким кушаньем, а иногда, — отпусти им Боже! — даже гаммами семилетних пузырей! Рекомендательные письма графа к двум подобным господам, которые Вацлав отнес, не принесли ему большой пользы. Один был занят возвеличиванием своего сына, который оказывал будто бы большое дарование на фортепьяно (кто ж нынче не оказывает дарования на фортепьяно?), и не имел времени для Вацлава, да и боялся его как соперника; он послушал игру Вацлава и запер ему двери, решив, что сын его пропадет перед этим новоприбывшим. У другого дилетанта все в доме хворали, неловко было надоедать не вовремя. Затем не было у Вацлава ни одной знакомой живой души, и он со страхом посматривал на исчезающий запасец.
Единственное утешение оставалось ему в музыке, и время шло скоро в прогулках, игре, сочинении и изучении произведений мастеров, которые он мог по целым часам рассматривать в магазине господина Гр. Но надо же было наконец начать что-нибудь; дело в том — как? Вацлав решительно не знал. По просьбе Гр. сыграть что-нибудь он несколько раз пробовал венские фортепьяно и имел счастье очаровать содержателя магазина. Несколько лиц, входящих и выходящих, останавливались и слушали. Господин Гр. знаток и сам музыкант, спросил однажды Вацлава:
— Отчего вы не дадите концерта?
Вацлав улыбнулся и промолчал. Нетрудно было отгадать причину.
В один вечер, когда ему случилось быть один на один с содержателем магазина, он откровенно объяснил ему свое положение.
— Я бы желал приобрести известность, может быть, нашел бы в городе уроки; но вы знаете, что концерт стоит дорого и неизвестно, что принесет. Наем залы, плата оркестру, освещение, афиши, прислуга — все это стоит больших издержек, и кто знает, вернутся ли даже эти издержки.
— Вы слишком дурно думаете о нашем городе, — сказал господин Гр., — попробуйте, я ручаюсь за удачу; за второй, третий, четвертый я бы не побился об заклад, но за первый принимаю на себя издержки; вы возвратите мне потом. Позвольте только предостеречь вас, что на афише не должно говорить, откуда вы приехали; пусть лучше думают, что издалека; общее правило: чем из дальнейшей стороны кто приезжает к нам, тем лучше его принимают. Во-вторых, цену билетам нужно положить большую, необыкновенную. Я берусь распродать билеты в моем магазине.
— Но высокая цена отобьет у них охоту.
— Ничуть не бывало! Это старый, весьма неверный предрассудок. Первый, кто подавил этот старый и неосновательный предрассудок и показал нам всем новый, прекрасный пример — был бердичевский еврей. Он думал, что товар чем дороже, тем выгоднее: он больше соблазняет покупателя и больше удовольствия доставляют ему, во-первых, потому, что в самом деле хорош, во-вторых потому, что можно похвастать ценой; я иду по его следам, и дело идет недурно. Так во всем: за что дорого платится, в том ищется что-то соответствующее цене. Будь, что будет, наконец, положитесь на мою опытность.
Вацлав молчал.
— Но что страшнее всего, — сказал он через минуту, — это выбор концертных пьес; как угодить различным требованиям разнородных слушателей?
— О, на это есть верное правило, — ответил улыбаясь пан Гр., — правило безошибочное и освященное обычаем. 1) Само собою разумеется — увертюра; 2) что-нибудь трудное, потому что трудное нравится незнатокам, которые хотят прослыть знатоками. 3) что-нибудь певучее для тех, кто понимает музыку, только как мелодию; 4) что-нибудь национальное для тех, кто национальное ставит выше всего, например, мазурку Шопена, краковяк Контского, русские мелодии Кажинского, чтоб угодить всем; 5) что-нибудь печальное для истерических женщин: их протекция может повести вас далеко… Наконец…
— Но, — прервал Вацлав, — хоть я не неуч и довольно употребил времени на выламывание пальцев, на приобретение беглости и свободы рук, у меня отвращение от бестолковщины старой школы Герца и Черни или мудреной стукотни Листа, который из десяти пальцев хочет сделать двадцать.
— Это неизбежно, однако ж; а потом можно импровизацию (хотя приготовленную); но решим, что выберем.
— Уж если необходимо трудное, разумеется — Листа: это, по крайней мере, музыка.
— Очень хорошо! Лист чрезвычайно труден; но что вы можете сыграть из его произведений, Erlkönig избит, a Standchen даже девочки играют.
— Разве симфонию Берлиоза, им переложенную?
— О, это больно мудрено для нас и, это главное, длинно; что-нибудь покороче, con brio, например; марш венгерский, если вы играете его?
— Играю и недурно.
— Следовательно, после увертюры, какую лучше играет наш оркестр, венгерский марш Листа; затем…
— По вашей теории надо бы что-нибудь певучее.
— Непременно! Но ведь столько разнообразных характеров в мотивах! Посмотрим, к кому у вас больше пристрастия.
— О, разумеется, к Шопену!
— Тяжело понимают его у нас; пятнадцатилетние барышни, которые не поняли его, сделали ему странную репутацию.
— Это зависит от исполнения: увидите, что я с ним слажу.
— Далее что-нибудь национальное.
— Мазурку Шопена или его краковяк и фантазию Тальберга на русские народные темы.
— Идет, идет, превосходно! Наконец, для барынь, о которых я говорил, надо непременно что-нибудь… Шуберта.
— Согласен и на Шуберта, хоть я бы желал лучше одну из его сонат, чем песенок; ну, да кто станет слушать сонату?
— Вот и программа готова. Поздравляю вас, что вы играете так много и столько различных композиторов; по большей части у нас артисты привязываются к одному, его исключительно и играют или, что еще хуже, играют свое. Но вы не можете ли сыграть что-нибудь свое?