— В самом деле? — сказал Ермола, покачав головою. — А где же научиться-то? А разве у нас есть хорошая глина? А кто поставит печку? Наконец, если бы все это сделалось, нужны еще лошадь и повозка, чтобы шляться по свету с товаром… А сохрани Бог опрокинешься…
— Что это с тобою сегодня, Ермола, все не по тебе, все трудно… А я тебе говорю, не боги же ведь горшки обжигали.
Все засмеялись; старик задумался. Таким образом прошел вечер у казачихи, но для Ермолы не без последствии. Хоть последний ни на что не решился, однако по возвращении домой начал серьезно обдумывать и несколько успокоился.
— Ведь если я научился читать, — подумал он, — а это одна из труднейших вещей на свете, то мог бы я научиться и какому-нибудь ремеслу. Правда, я стар, но неужели только и делают все молодые! Посмотрим!
На другой день, оставив Родионка у Горпины, старик отправился в Малычки. В голове его что-то вертелось.
Соседняя деревня Малычки лежала в песках, окруженная лесами, болотами, торфом и самой не плодородной почвой, но была богата по причине промышленности жителей, которые преимущественно состояли из ремесленников. Крестьяне принуждены были покупать хлеб, потому что земледелие доставляло выгоды одну лишь солому, следовательно, надо было подумать о других способах к существованию. Они жгли уголь, продавали кору, гнули ободья, приготовляли разные хозяйственные принадлежности; много было столяров, бочаров, ткачей, занимавшихся выделкой сукон и красных поясов, а один даже был гончаром. Последний, однако же, не весьма благоденствовал; нельзя сказать, чтоб он не имел барыша, но никто не хвалил его произведений. Вообще гончары редко возникают там, где издавна не было гончарства в заводе; по большей части, содержание гончарных печей переходит от отца к сыну по наследству. Вероятно, еще в доисторическое время, когда ремесленники этого рода были нужнее для приготовления священных сосудов, лучше различали качество глины, лучше умели обжигать, удобнее избирали места да и самое ремесло имело лучшие предания. Нынче редко, кто решится заложить новую печь, и теперешние горшки выделываются там же, где лепились и вытачивались драгоценные древним зольницы, из той же глины, которая доставляла предкам похоронную утварь.
Последний представитель малычковского гончарного искусства упал очень низко: пьянствовал, шлялся, не заботился о глине и лепил прескверно. Горшки его были черные, без звука и так непрочны, что в деревне их не покупали, разве уже в крайней необходимости. А между тем все-таки товар шел, а старый Прокоп считался достаточным человеком и ни в чем себе не отказывал: ел сало, попивал водку, тулуп носил вышитый с серым воротником, черная баранья шапка его была высока, словно у шляхтича. Единственную дочь свою он выдал за лучшего хозяина, и она получила такое приданое, что люди не хотели верить: лошадей, скот, три сундука одежды и полную шапку целковых. Все это знал Ермола, потому что и прежде, и теперь, как владелец попелянский с малычковским, так и деревня с деревней имели постоянные сношения. Мысль казачихи не выходила из головы Ермолы. Но он не захотел ее высказать сразу, боясь насмешек, а, подобно всем крестьянам, нашел какой-то предлог, и зашел во двор малычковского владельца.
Последний, бывший ротмистр Фелициан Дружино жил давно уже в Малычках и был некогда большим приятелем покойного Попелянского помещика. Имея прежде хорошее состояние, из которого во время смут уцелела одна небольшая деревенька, ротмистр долго блуждал по свету. Возвратясь потом на Полесье, поселился в бедном уголке, женился, овдовел, ослеп и, захворавши так, что слег в постель, просил только смерти, которая, однако же, не исполняла его просьбы.
Дом в Малычках, некогда резиденция значительного помещика, был огромный, ветхий, темный, с подстриженным садом, с часовней, оставался в таком же виде, как построили его родители ротмистра; но все это уже приходило в негодность, потому что трудно было все затеи поддерживать из доходов одной деревеньки. Жизнь старика была особенного свойства. Так ли он родился, люди ли его переиначили, болезнь ли испортила, только под старость он сделался несносным человеком. При нем находились безотлучно его сын лет тридцати и бедная родственница, воспитанница покойной жены, — осужденные на мучение и невыносимые капризы ротмистра.
Несмотря на слепоту и тяжкую болезнь, он сохранил много еще бодрости духа, так что все управление домом и имением оставлял за собою. С сыном обращался, как с двенадцатилетним мальчиком, с воспитанницей, как с горничной, а прислугу держал, как говорится, в ежовых рукавицах. Ключи приносили ему ежедневно под подушку, и за малейший проступок он никогда не назначал менее 50 ударов несовершеннолетним, а взрослым давал по сотне. Все должны были ходить перед ним по струнке и отдавать отчет в каждой безделице.
Больной, мучаясь от слепоты и от бездействия, он искал развлечения в занятиях хозяйством и находил удовольствие мучить своих близких. Все окружающее его служило только ему, жить же для себя никто не имел права. Шпионство, организованное в больших размерах, вошло в обычай, и вечно несчастный этот дом был полон ссор и неудовольствий; от шпионов не избавлялся никто, даже сын старика, словно крепостной, сидевший постоянно у постели больного и утративший охоту к жизни.
Между тем, такой деспот в доме, ротмистр, постороннему казался приятнейшим в мире человеком: действительно, он был не таков с чужими, каков с своей семьей и домашними. Необыкновенно радушный с гостями, услужливый с соседями, сострадательный к бедным, он говорил приятно, шутил, острил, и кто не знал его близко, тот едва мог подозревать в старом служаке подобного тирана. Конечно, во многом влияли на его характер и тяжкая болезнь, и мучительная слепота, и бессонные ночи, а сердце видно осталось не очень поврежденным, хотя он и не делился им со своими, вследствие какой-то странной систематической суровости. Преувеличенное понятие о военной дисциплине и о необходимости железной руки в управлении домом и имением были причиной укоренения подобного деспотизма у ротмистра. Сын Ян и бедная родственница Мария проводили у постели больного целые дни, которые казались бы облитыми желчью, если бы два эти существа не находили услады во взаимной привязанности. Догадался об этом ротмистр, сам даже вызвал на признание, но, воспользовавшись этим, запретил думать обоим о браке, грозя, в противном случае, проклятием. Таким образом оставил он их при себе, не разлучая, но приказал их сердцам затвориться друг для друга. Слово его было всевластно и никто не имел права противиться его воле. Молодежь умолкла и продолжала исполнять тяжелую обязанность, тая свою любовь от ротмистра.
День и ночь надо было оставаться при больном, лежащем с опухшими ногами в постели или сидящем на кресле, которое выносили в другую комнату, и всегда требовал, чтобы сын или Мария находились при нем безотлучно. Засыпал ротмистр обыкновенно в 10 часов, а в полночь уже просыпался, пил кофе, дремал немного на рассвете, а потом уже занимался чем-нибудь, призывая к постели домочадцев; уснув немного после обеда, он слушал разные донесения и дворовые сплетни. Несмотря, однако же, на болезнь и мучения, ротмистр не берег себя: пил водку несколько раз в день, ел за четверых, и никакие убеждения доктора не могли его отучить от подобного образа жизни.
У кресел его или постели рассуждалось о малейших подробностях хозяйства, и здесь же происходили следствия, очные ставки, допросы и, наконец, осуждения. Дружино же имел такую хорошую память, что помнил раз сказанное и, несмотря на слепоту, нельзя было скрыть от него никакой безделицы.
В прежние времена, когда он был еще здоровый и не потерял зрения, при жизни попелянского помещика, ротмистр считался одним из задушевных приятелей последнего и чаще всех посещал его. Знавал Ермола ротмистра, который из уважения к памяти покойника помогал кое-чем старому дворовому. И теперь Ермола пошел прежде во двор посоветоваться, веруя в непогрешимость разума и в доброту сердца пана Дружины.