Все радовались во дворе каждому вновь прибывшему лицу, потому что оно или отвлекало ротмистра на минуту от невольников, или принуждало принять веселый тон, который всегда был наготове у больного старика для постороннего посетителя.
Когда пану Дружине донесли, что пришел Ермола и желает с ним видеться, ротмистр тотчас послал одних, чтобы привели старика, другим велел подать водки и закуски и, радуясь гостю, нашел возможность выбранить половину своих домашних. Услышав кашель у порога, Дружино сказал самым мягким голосом:
— Как же ты поживаешь, старичина? Что там слышно у вас в Попельни?
— А что же, ясновельможный пан; пустыня и горе…
— Ну, а ты что поделываешь? Что нового?
— О, и много нового. Разве вы ничего не знаете?
— А от какого же черта лысого мог я узнать новости! — воскликнул ротмистр. — Видишь, как Лазарь лежу во тьме, а окружающие наверно не расскажут ничего, что могло бы занять, развеселить меня: они предпочитают молчание и вздохи. Что же такое случилось?
— Такое приключение, которое, казалось мне, уже за тысячу верст известно.
— Ну же, рассказывай…
— Господь Бог дал мне ребенка.
— Что за черт! Разве ты спятил с ума и женился?
— Нет, ясновельможный пан.
— Значит, что-нибудь хуже?
— Не понимаете?
— Говори же, Ермола, яснее!
— Еще в апреле, мне кто-то подкинул ребенка.
— Как? Что? — спросил ротмистр с беспокойством.
— В апреле.
— Расскажи-ка, как это случилось.
Ермола рассказал со всеми подробностями известное приключение, радость свою, хлопоты, историю с козой, потом описал трудность заработков, уроки у дьячка и желание выучиться еще какому-нибудь ремеслу, для усиления средств к жизни. Больной слушал внимательно, и что удивительнее, даже Ян, который собирался выйти подышать чистым воздухом, так заинтересовался рассказом Ермолы, что остался до конца истории.
— Это что-то любопытное! — сказал ротмистр. — Чудовищная натура бросает ребенка под деревом, и Бог посылает сиротке отца, какого кровь дать была не в состоянии. Только боюсь, старина, не поздно ли пришло тебе это благословение! От роду не слыхал я, чтобы в твоем возрасте начинали учиться какому ремеслу и делали такие предположения о будущем. Который тебе год?
Очень хорошо зная, что ему шестьдесят слишком, Ермола, однако же, боялся объявить это ротмистру, имея целью казаться гораздо моложе.
— Разве мы считаем свои годы? — ответил он. — У нас коли седой, то и старик, а лучше всего этот счет известен Господу Богу-
— Ба, ба! Господу Богу! Знают и люди. Я сам скажу, сколько тебе лет, — молвил ротмистр, рассчитывая по пальцам. — Ты поступил во двор по шестому или седьмому году. Меня тогда еще здесь не было. Но вот уже 40 лет, как я здесь поселился, а покойник тогда уже говорил, что ты служил ему лет около семнадцати. Рассчитай же теперь, старичина, и будет тебе лет шестьдесят с хвостиком.
— Может быть, но если человек при здоровьи, в силах…
— О, это большое счастье, — отвечал ротмистр, — не то, что я, калека, забытый Богом, надоедавший людям, которого даже земля не принимает, хотя ей принадлежу издавна…
— Напрасно вы так думаете, вельможный пан.
— Но, но, рассказывай свое…
— Видите ли, надо воспитывать мальчика, трудиться для него и для себя, а в поле я уже не много заработаю; хотелось бы найти другое средство, научиться какому-нибудь ремеслу.
— Кажется, ты немного рехнулся, — сказал рассмеявшись Дружино. — Сколько же нужно времени на одно ученье! А потом откажутся и глаза и руки…
— Не могу же идти просить милостыни.
— Не захочешь?
— И для себя и для ребенка… Стыдно как-то шляться с сумою… Нет, нет…
— Но как же ты умудришься выучиться ремеслу под старость?
— Мне кажется, старику легче, нежели молодому. Человек работает внимательнее, зная собственную пользу, ничто его не отрывает, любит сидеть на месте, а руки сами работают…
— О, милый мой, значит, ты еще очень молод, когда говоришь подобным образом… Что же общего между старостью и молодостью? Ничего, ровно ничего; иное сердце, голова, тело, иной человек… Счастлив ты; что можешь приниматься за дело с такою бодростью…
— Мне кажется, если я выучился грамоте для моего ребенка, то научусь и ремеслу.
Ротмистр вздохнул.
— По крайней мере, надо выбирать, что легче, — сказал он, качая головою.
— Мне советовали ткачество, но не на что купить станок, и негде поставить, у меня тесно.
— А ты же что думаешь?
— Правду сказать, я пришел сюда к Прокопу.
— А, горшки лепить, — сказал засмеявшись ротмистр. — Если такие, как он, то не далеко уедешь.
— Если бы хоть немного показал, то я может быть, лепил бы и получше; но кажется Прокоп завистлив и не захочет выучить.
— Этому горю можно бы еще помочь, стоит только призвать его сюда и сказать одно слово. Нет тайны, которой он мне не расскажет…
Ермола покачал головою.
— Эх, плохо уже по принуждению.
— Ну, попробуй прежде поговорить с ним от себя, а если не успеешь, я улажу как-нибудь.
Ротмистр велел накормить Ермолу и приказал зайти вечером с донесением.
Направляясь к хате Прокопа, возле которой под большой старой грушей виднелась и гончарная печь, уставленная новыми горшками, Ермола сильно задумался, но вдруг лицо его повеселело, ему показалось, что он напал на счастливую и невинную хитрость.
После замужества дочери старый гончар жил с работником и работницей, молодой солдаткой, в не очень опрятной хате, как живут деревенские гуляки. Полагаясь на запас прежних рублей, трудился он мало, редко принимался за ремесло и чаще сиживал в корчме или любезничал с своей работницей. И теперь Ермола застал их вдвоем за штофом водки и миской кислого молока со сметаной. Поседевший Прокоп был, однако ж, еще бодр, огромного роста, плечистый и с бородою по пояс. При взгляде на него можно было подумать, что он еще в состоянии побороться с медведем. Когда он подгуливал в корчме, его боялись крестьяне, потому что, подставив спину под ось, он приподымал нагруженную повозку, а противников разметывал словно снопы в разные стороны.
В длинных юхтовых сапогах, в широких белых шароварах и серой рубашке, подпоясанной хорошим поясом, сидел Прокоп за миской, с ложкой в руке, против соседки, которая показывала ему зубы, закрывая глаза рукою. Вероятно, гончар говорил ей какие-нибудь плоскости, когда Ермола показался на пороге с обычным приветствием:
— Помогай Бог.
Старики были знакомы, но Прокоп бывал приветлив к гостям лишь до тех пор, пока не выпивал лишнего. Гончар приподнялся с лавки, солдатка убежала.
— А, добро пожаловать, — сказал хозяин, — с чем Бог принес? Не выпьем ли по чарке?
— Почему же и не выпить, — отвечал Ермола, — хоть правду сказать, я и не большой охотник.
— Одна чарка ничего не значит, а там, если есть какое дело, мы примемся и за дело.
— Есть и дельце, да долго рассказывать.
— Так надо начинать заранее.
— Погодите, отдохну немного.
— Как себе хотите.
Немного погодя и солдатка показалась из-за перегородки. Поев молока и оставив штоф на столе, начали жаловаться на времена, на дороговизну, Прокоп проклинал свое ремесло, и старики дошли до откровенности.
— Надо вам сказать, — начал Ермола не без боязни, — что я также гончарский сын, и деды мои издревле были гончарами.
— Ого! В самом деле? — спросил Прокоп с некоторым удивлением.
— Именно так, только отец и мать умерли, когда я был еще маленьким, и едва помню, как учили меня гончарству. Еще и теперь на прежнем нашем огороде старая печь, вросшая в землю, но усадьба наша перешла в чужие руки.
— Однако же я не помню, чтобы слышно было о каком-нибудь гончаре в Попельни.
— Потому что отец был из Польши, а здесь жил не долго.
— А, это дело другое, — проговорил Прокоп, наливая чарку.
— Вот видите ли, захотелось мне на старость возвратиться к ремеслу, — робко сказал Ермола.
Прокоп посмотрел в глаза своему собеседнику, почесался в затылке и пробормотал что-то.