— Сын мой! Дитя мое! — кричала пани.
— Мария! Бога ради, поговорим прежде с ними!
Взглянув блистающими глазами на мать, Родионка прильнул к Ермоле, словно требуя от него помощи и покровительства.
— Ах, он не знает меня! — воскликнула с горестью пани. — Не знает и не может знать!.. Он отталкивает меня, убегает… Иначе и быть не могло!.. О, лучше было бы отказаться от всего, вызвать на свою голову проклятие, а не покидать ребенка. Мы потеряли его навсегда!
— Мария, успокойся!
В продолжение этой сцены Ермола имел время придти в себя; лицо его приняло грустное, но серьезное выражение.
— Мальчик этот, дитя, которое нашел ты под дубами, — отнесся к нему пан Ян дрожащим и прерывающимся голосом, — это сын наш. Мы избегали проклятия, которым грозил отец, боялись шпионства слуг и вынуждены были отказаться от него… позабыть его на время. Ксендз, который венчал нас и крестил это дитя, может это засвидетельствовать, и человек, который привез его сюда…
— Очень мог он быть вашим сыном, — прервал медленно старик, собравшись с силами в решительную минуту, но теперь — это мой сын. Видите ли, он не узнает матери, перед родным отцом прижимается ко мне. Я выкормил его, отнимая у себя хлеб, воспитал его трудами старых рук своих. Никто не может отнять его у меня… Да и сам Родионка меня не покинет.
Пани рыдала; на лице у пана выступила краска и виднелись противоречивые чувства.
— Ради Бога, старик! — сказал он. — По воле или по неволе, а ты должен будешь отдать нам дитя, встречи с которым мы ожидали так долго.
— Если бы я и отдал, то мальчик не пошел бы за вами! Он вас не знает и не покинет старика, который вскормил и воспитал его.
Родионка стоял бледный и смущенный. Мать протягивала к нему руки, глаза ее говорили так много, уста призывали, и привлекала таинственная сила материнского чувства. У мальчика на глазах начали появляться слезы.
— Возьми, что хочешь за нашего сына! — воскликнул Ян.
— А что же я могу от вас желать? — сказал с досадою Ермола. — Чем же вы можете заплатить мне за милое дитя мое? Ничего не требую, только позвольте мне умереть при нем спокойно.
И, проговорив это, старик расплакался, ноги под ним задрожали, он начал искать руками стены, чтобы опереться. Родионка поддержал его и усадил на пороге, а старик обнял и поцеловал мальчика в голову. Пани ломала руки с отчаяния, чувство душило ее; наконец, она, как львица, бросилась к Родионке и заключила его в материнские объятия.
— Ты мой! — закричала она, заливаясь слезами. — Ты мой!
Но и Родионка уже не вырывался из ее объятий; это был для него первый в жизни материнский поцелуй, такой желанный, сладкий и успокоительный! Дрожащий отец подошел также, прижался к сыну и начал целовать его со слезами.
Ермола смотрел на это с пробивавшеюся сквозь слезы завистью: одна минута, одно слово должны были отнять у него сокровище.
— Довольно было счастья, — сказал он, — теперь Бог отбирает его у меня… Надо его отдать, потому что судьба только давала мне его взаймы… А жить ведь мне недолго! Пан, — сказал он Дружине голосом, полным мольбы и грусти, — видите, я уже вас прошу теперь! Я стар, проживу немного: оставьте мне мое дитя до смерти… Я умру скоро, ведь я очень стар… Возьмите его после от моего гроба… Как же я могу прожить без него? Не делайте меня несчастного сиротою под конец моей жизни; не отравляйте мне последних дней за то, что я выкормил и вынянчил вашего сына!
— Мы тебя возьмем вместе с ним, — сказал Ян. — Поезжай с нами: мы обязаны тебе живейшей благодарностью.
Старик начал плакать, а Родионка, услышав его рыдания, подошел к нему и, встав перед ним на колени, прижался к его груди головою.
— Тятя! Тятя! — сказал он. — Не плачьте, прошу вас: я никуда ни за что не пойду от вас. Мы останемся в своей старой хате, мне здесь так хорошо было с вами… Я ничего не хочу больше.
При этих словах мать снова начала рыдать, ломая руки с отчаяния; люди, собравшиеся смотреть на эту сцену, казачиха, Федько, Гулюк, плакали также неизъяснимыми слезами, которые найдутся у нашего народа даже и для страданий, ему неизвестных: чтобы расчувствоваться, довольно ему видеть плачущего.
Оправившись несколько от волнения, Ян вздохнул и начал что-то говорить жене на ухо.
— Хочешь, не хочешь, — сказал он старику несколько суровым голосом, — а вынужден будешь отдать нам мальчика: есть свидетели и доказательство, что это наш сын. Можешь требовать за него, что угодно.
Ермола быстро поднялся на ноги.
— Мальчик вас не знает, — отвечал он. — Отымите его у меня силой, но я не отдам добровольно. Это не ваш сын. Против ваших свидетелей я поставлю своих: это не панский сын, это крестьянин, ремесленник, сирота… Кликните его, хоть и не знаете, как зовут по имени, — и он не послушается вашего голоса.
— Этот старик сходит с ума! — воскликнул пан Ян, у которого кипело в груди. — Ну, делать нечего, прибегнем к другим средствам, какие в нашей власти. Разве ты хочешь лишить ребенка лучшей участи, которая ожидает его у нас?
— Какой участи? — отвечал смело старик. — Какой доли? Спросите его, разве у меня ему было худо? Терпел он недостаток? Желает ли он лучшего? Знаю я и вашу панскую жизнь, и ваше панское счастье, потому что к ним пригляделся. Не возмущайте моего спокойствия, не отравляйте моей старости, не отымайте у меня ребенка!
Дрожа, приблизилась мать к старику и взяла его за руку.
— Брат! Отец! — воскликнула она. — Я понимаю твое горе, я знаю, что теряешь ты с ребенком; но ведь и я же двенадцать лет о нем проливала слезы, и неужели у тебя достанет духу отымать единственное сокровище у несчастной матери! Неужели ты будешь так жесток, чтобы довести нас до неблагодарности! Нет, ты поедешь с нами, будешь любоваться своим сыном и разделять наше счастье.
Слова матери скорее проникли в сердце Ермолы, который начал приходить в себя, вытер слезы и отвечал тихим голосом:
— А пришла, наконец, минута, которой переживать мне не хотелось; столько лет я видел ее во сне ежедневно и боялся каждого постороннего, что он приходит отнять у меня ребенка… Я дрожал, молил Бога, чтобы дозволил мне умереть прежде; но Он продолжил век мой, и я за грехи несу это испытание.
Во время этого монолога Родионка стоял, не зная, что делать, и посматривал то на старого отца, то на новых родителей. На лице Яна виднелось нетерпение, растроганность и как бы чувство обиды; в глазах матери только жалость и беспокойство. Ермола ослабел и сидел, как прикованный, опустив голову.
Прерванный разговор не возобновлялся, и пошла речь более спокойным, обыкновенным тоном. Видно было, что Яну хотелось тотчас взять сына с собою, но он не знал, как приступить к этому. Наступала ночь. Ермола уже ничему не сопротивлялся, молчал и только время от времени старался прочесть в глазах Родионки.
— Едем! — сказал, наконец, Дружина потихоньку жене. — Завтра мы за ним возвратимся.
— А дитя?..
Родионка расслышал разговор и в испуге прижался к старому воспитателю. Ермола прижал его к груди.
— Ты доброе дитя, — сказал он, — ты меня не покинешь, не забудешь о старике! Тебе известно, что я умер бы без тебя; закрывши мне глаза, делай, что хочешь, и Божие благословение будет во веки над тобою!
Дружина молча смотрел на эту сцену и, оторвав от нее жену, насильно почти усадил ее в экипаж и повез домой в Малычки. Федько поехал в деревню с любопытной новостью.
Ничто не изменилось, по-видимому, в старой корчме после отъезда пана Яна с женою, но уж под изломанную кровлю не возвратилось вчерашнее счастье и спокойствие. Ермола сидел на пороге неподвижно; Родионка плакал и предавался задумчивости. Долго разговаривали они между собою, и утро застало их у порога уснувшими, прижавшимися друг к другу, словно из боязни, чтобы их не разлучили.
Открывая глаза им своей силой, вызывающей к жизни и утешающей горе, белый день напомнил им вчерашнее событие, но представил его уже в более спокойном виде и пробудил другие чувства. Наступили раздумье, боязнь, надежда и целый ряд различных чувств, идущих вслед за каждым событием и мыслью, как наемные слуги за погребальной процессией. Все это встречалось, сталкивало друг друга, и оттолкнутое теснилось снова.