— Брат Бернар, вы заблуждаетесь.
— Может быть. А может быть, и нет.
— И это смирение? Это раскаяние?
— Вы хотите, чтобы я отверг Христа?
— А вы хотите, чтобы я принял подобное кощунство?
— Отец мой, я изучил свою душу…
— И примирились со своим высокомерием.
И тут, надо признаться, я рассердился, хотя и обещал обуздывать гнев и смирять гордыню.
— Это не высокомерие! — возразил я.
— Вы тщеславны.
— Вы полагаете, я глупец? Что я не умею отличить одну любовь от другой?
— Оттого, что вы ослеплены гордыней.
— Отец мой, — сказал я, стараясь оставаться спокойным, — а вам доводилось изведать божественную любовь?
— Вам не по чину задавать мне подобные вопросы.
— Я знаю наверняка, что вы никогда не ведали любви женщины.
— Замолчите! — Внезапно его обуяла ярость. Редко я видел приора в гневе — и ни разу с момента его избрания. На моей памяти он всегда был само смирение и даже в юности являл миру безмятежный лик. Послушный какому-то сидевшему во мне злому демону, я часто пытался в те далекие дни вывести его из себя при помощи насмешек и колкостей, но без особого успеха. Но пусть даже и так, никто не был более способен нарушить покой его духа.
И теперь, хотя мы оба постарели, он так и остался медлительным, пухлым облатом, неискушенным в жизни мирской, а я был по-прежнему подвижен, худощав и умудрен по части распутства.
— Замолчите! — повторил он. — Или я велю дать вам плетей за дерзость!
— Я и не думал дерзить вам, святой отец, я всего лишь хотел заметить, что я имею некоторое представление о любви — и земной, и, может статься, божественной.
— Молчать!
— Гуг, послушайте меня. Я вовсе не пытаюсь оспорить ваше старшинство — честное слово, клянусь. Вы меня знаете, во мне много мирского, но это совсем другое — я боролся с демонами.
— Вы одержимы бесами! В вас горит гордыня, и вы не внемлите воле Божией. — Он говорил, задыхаясь и судорожно хватая ртом воздух, и встал, чтобы вынести свое conclusio[73]. — Я не вижу смысла в продолжении беседы. Вы будете поститься на хлебе и воде, вы будете хранить молчание, вы будете присутствовать на общих капитулах, повергнув себя ниц, в течение месяца — под угрозой исключения. Если вы снова явитесь ко мне, то лишь приползя на коленях, ибо иначе я не приму вас. Господь да помилует вашу душу.
Вот так я лишился дружбы приора. Я не понимал до того момента, как его избрание возвеличило его в его собственных глазах. Я не понимал, что, бросая ему вызов, я словно бы сомневался в его способностях, в его праве занимать эту должность.
Может быть, если бы я это понимал, я бы не оказался в моем сегодняшнем положении.
Сентябрь миновал; начался пост; лето подходило к концу. Мы в обители отпраздновали Михайлов день и день святого Франциска. В горах пастухи повели стада к югу. На виноградниках давили виноград. Все шло своим чередом, согласно велению Божию (Он сотворил луну для указания времен, солнце знает свой запад)-[74], а отец Августин между тем лежал в могиле неотмщенный. Ибо я признаю, к стыду своему, что я не продвинулся ни на шаг в расследовании его убийства.
Приложив довольно усилий, я в течение нескольких дней собрал немало сведений о Жордане Сикре и Моране д'Альзене. Я уже знал, что Жордан прибыл в Лазе из гарнизона Пюи-лорана. Родом из Лимо, он оставил там семью, о которой редко говорил: его товарищи были уверены, что он порвал со всеми родственниками. Он был лучше подготовлен, чем большинство наших солдат, и носил короткий меч, коим владел весьма искусно. Прежде своего назначения в Святую палату, он служил в городском гарнизоне, и, как я выяснил, перевод был осуществлен по его личной просьбе. (Жалование нашего служащего выше, чем у солдата в гарнизоне, и обязанности менее обременительны, хотя положение, наверное, не столь почетно). Жордан вместе с другими четырьмя служащими жил в комнате позади лавки, принадлежащей Раймону Донату. Он не был женат. Он редко посещал церковь, если вообще посещал.
Эти факты были мне известны. Но, поговорив с его соседями, с его бывшими сослуживцами в городском гарнизоне — некоторые из них сопровождали меня в Кассера и горели желанием помочь, — я получил более полное представление о Жордане Сикре. Это был расчетливый, замкнутый человек, основательный во всем, что он делал. Он любил азартные игры и потакал своей страсти, но при этом редко оставался в долгу. Он со знанием дела рассуждал о стрижке овец и подножном корме. Он был завсегдатаем у блудниц. Его уважали, но не любили; я слышал, что у него не было близких друзей. Свободное время он проводил за игрой, в компании нескольких приятелей — наших и гарнизонных солдат, разделявших его интерес. Его пожитки (все, какие у него были) поделили между собой остальные обитатели комнаты. Ему было тридцать или около того, когда он вызвался сопровождать отца Августина в ту страшную поездку.
Моран д'Альзен тоже поехал с отцом Августином по своей воле. Он был моложе Жордана тремя или четырьмя годами, уроженец Лазе, сын кузнеца из квартала Сент-Этьен. Он жил с родными, которые, как казалось, не слишком о нем горевали. Услышав его имя в связи с убийством, я вспомнил, как не раз распекал его за богохульство и неоправданную жестокость; однажды его даже обвинили в том, что он сломал ребра одному заключенному, хотя это обвинение так и осталось недоказанным. (Между Мораном и этим заключенным произошла кровавая драка, и тот умер, не приходя в сознание, и никто на самом деле не видел, как все произошло.) В результате у меня сложилось мнение о Моране как о молодом человеке злого нрава и невеликих достоинств, — мнение, подтвержденное в беседах с его семьей, с товарищами и с женщиной, которую называли его «любовницей».
Несчастная девочка, бедная родственница, работала на отца Морана с ранних лет. В шестнадцать она родила Морану внебрачного ребенка, которому теперь исполнилось три года. Ее лицо и руки украшали шрамы от внимания любовника, ибо он имел тяжелую руку; оказалось, что впервые она познала его плотски, едва ей исполнилось тринадцать лет, когда он изнасиловал ее и лишил девственности. Она возмущалась его обращением, но не столько из-за себя, сколько из-за сына, которому тоже приходилось выносить побои. Несколько раз ее любовника изгоняли из дома, но потом семья всегда принимала его обратно.
Хотя она многого недоговаривала, по тому, как она держалась, я понял, что ее вовсе не печалит эта смерть.
Как выяснилось, остальная родня тоже отвернулась от него, виной чему послужили его постоянные злобные выходки. Они говорили, что он ленив, груб и несдержан. Ему всегда не хватало денег. Как-то раз один из его дядьев обвинил его в краже пояса и плаща, но не смог предоставить доказательств; тем не менее отец Морана возместил ему ущерб. Многие соседки жаловались мне на непристойные намеки, которые делал им Моран. Удивительно, что при всем при этом, он был прилежный прихожанин, и каноники Сент-Этьена отзывались о нем, как о простом парне, грубом, но набожном. Тем не менее я спрашивал себя: и таких людей мы держим в Святой палате? И я дал себе слово, что при первой возможности я пересмотрю порядок приема на службу. Было очевидно, что столь ответственное дело нельзя доверять одному Понсу.
Сослуживцы Морана были более щедры в своих оценках. Они называли его «весельчак» и охотно пересказывали его смешные истории. Он был большой, сильный, здоровый парень, боец не слишком искусный, но обладавший мощным ударом, мощь которого дополнялась столом, дубиной или шлемом, если они подворачивались под руку. Они признали, что он был вспыльчив и никогда не отдавал долги. По этой причине никто не хотел одалживать ему дважды.
— У него не было денег на шлюх, — сказали мне, — трудно ему приходилось. Он был такой большой и сильный, и некоторые были рады пойти с ним. Но большинство боялось.