— Сколько?
— Пятьдесят турских ливров.
— И вы их ему дали?
— Я люблю свою дочь — она мое единственное дитя, я бы сделал что угодно…
— Вы бы пошли на убийство ради нее? — спросил я, и он уставился на меня таким жалким и растерянным взглядом, напуганным и хмельным, но не от вина, что я едва не рассмеялся. — Есть предположение, — соврал я, — что когда отец Августин арестовал Раймона, вы наняли убийц, чтобы разделаться с ним.
— Я? — взвизгнул человек. Затем гнев охватил его. — Кто это сказал? Это ложь! Я не убивал инквизитора!
— Если вы сделали это, вам следует признаться сейчас. Потому что в конце концов я все равно узнаю.
— Нет! — закричал он. — Я сказал вам, что это ложь! Я сказал вам, что я заплатил деньги! Я рассказал вам все! Но я не убивал инквизитора!
Несмотря на все мои усилия, я не смог убедить меховщика отказаться от этих слов. Только пытка заставила бы его изменить свое мнение, но у меня не было желания применять пытку. Ибо существует предел, за которым человек признает все что угодно, а я никогда всерьез не верил, что тесть Раймона Мори виноват в смерти отца Августина. Конечно, я был готов проверить его признания. Я был готов вызвать многих свидетелей, которых отец Августин уже допрашивал, и расспросить их о привычках меховщика, о его расходах и знакомствах. Но я не подозревал его в том, что он часто заходит в трактир на рынке или играет в кости с Жорданом Сикром. Я не подозревал его в том, что он подкупает конюхов епископа.
Я просто хотел удалить его из списка подозреваемых.
И я отпустил его, поблагодарил моих «наблюдателей» (братьев Симона и Беренгара, о которых упоминал выше) и закончил допрос. Затем я отвел в сторону Раймона Доната, чтобы дать ему распоряжения насчет составления протокола завершившегося допроса. Ему не терпелось высказать свое мнение о меховщике, и он считал, что тот «почти наверняка виновен в убийстве отца Августина». Но об отце Жаке он не упомянул.
Я был удивлен тем, как ему удалось побороть искушение. Мое удивление было столь велико, что я поднял вопрос сам.
— Вы, конечно, знаете, что отец Августин расследовал деятельность своего предшественника, — заметил я.
— Да, отец мой.
— Что же вы думаете о справедливости этого расследования?
— Я… я не вправе высказываться.
Нетрудно догадаться, что я был заинтригован необычной для него сдержанностью.
— Но, друг мой, — сказал я, — вы всегда высказывались.
— Это очень деликатный вопрос.
— Верно.
— И отец Августин велел мне помалкивать.
— Понимаю.
— А если вы думаете, что я и сам тут замешан, то, уверяю вас, это не так! — вдруг воскликнул нотарий, а я от неожиданности вздрогнул. — Отец Августин был вполне удовлетворен на этот счет! Он несколько раз спрашивал меня…
— Сын мой…
— И я сказал ему, что я доверял отцу Жаку, и меня не касалось, что это за люди, которых он допрашивал сотнями.
— Раймон, прошу вас, я вас не обвинял.
— Если бы он подозревал меня, отец мой, он бы меня уволил или еще хуже!
— Я знаю. Разумеется. Успокойтесь. — Я еще не все сказал, но меня прервало появление служащего, принесшего мне запечатанный конверт от епископа Ансельма. Он имел ко мне также и устное послание от сенешаля, которое передал слово в слово. Бартелеми, как оказалось, и вправду столкнулся с Пьером де Пибро в Крийо, но не слыхал от него ничего подозрительного.
— Мне велели передать вам, отец Бернар, что ваша хитрость удалась, — сообщил служащий.
— Спасибо.
— И еще мне велели передать, что умер второй заключенный. Ребенок. Тюремщик хочет с вами поговорить.
— Господи, помилуй нас! Хорошо, я поговорю с ним.
— Вдобавок меня просили донести до вас, что солдатам в этом месяце не заплатили жалование. Мы знаем, конечно, что вы очень заняты…
— Да, я этим займусь. Извинитесь за меня перед своими товарищами и передайте, что я зайду к королевскому конфискатору завтра. Как вы сами сказали, я очень занят.
Радостные вести, не правда ли? Неудивительно, что я находил мало утешения в жизни, среди сомнений, неудач и отчаяния. И все же мне еще предстояло вынести самый жестокий удар. Ибо, распечатав письмо епископа, я нашел внутри послание от Инквизитора Франции.
В нем сообщалось о назначении нового старшего инквизитора — и это был Пьер Жюльен Форе.
Грядет с облаками
Я думаю, что вы знакомы с Пьером Жюльеном Форе. Я думаю, что вы должны были встречать его в Париже, ибо он привлекает всеобщее внимание, не так ли? Или, скорее, он заставляет обратить на себя внимание. Он очень шумный человек и всегда таким был; я могу это утверждать, потому что знаю его многие годы. Видите ли, он родом из этих мест.
Первая наша встреча произошла еще в бытность мою орденским проповедником, прежде чем поощрение моих учителей подвигло меня вновь надеть студенческую мантию, дабы я смог заслужить славу и приобрести влияние как лектор. (Смешно, не правда ли?) Путешествуя с отцом Домиником, я сделал остановку в Тулузе, во время которой ознакомился с местной богословской школой, где всего один год проучился Пьер Жюльен. В те дни это был бледнолицый рыхлый юноша, влюбленный в святого Фому Аквинского, чей труд «Summa» он целиком заучил на память. По моему мнению, именно этот трюк, а не блестящее красноречие или сообразительность, выделял его в глазах учителей — ибо, когда я присутствовал на одной из тамошних лекций, меня поразила глупость задаваемых им вопросов.
В те времена его персона не особенно меня занимала, поскольку я не видел ничего примечательного в этом юнце, бледном и болезненном от прилежных занятий (так я полагал, хотя теперь знаю, что мертвенно-бледный цвет лица у него от природы), горевшего воодушевлением, которое мне претило, и с пронзительным голосом, не позволявшим вам пройти мимо. Мы разговаривали лишь однажды: он спросил, трудно ли не поддаваться мирским соблазнам теперь, когда они встречаются мне на каждом шагу.
— Нет, — отвечал я, поскольку тогда еще не вступил в связь с упомянутой мною молодой вдовой, чьи чары заставили меня нарушить обет.
— Много ли женщин вы видите?
— Да.
— Тяжело, должно быть, вам приходится.
— Правда? Отчего же?
Я, конечно, понимал, что он пытается сказать, но я испытывал удовольствие, видя, как он краснеет, смущается и отходит. В юности я был во многих отношениях испорчен и часто поступал жестоко; в этом же случае я был наказан за свое высокомерие. Какое наказание может быть хуже, чем угодить в викарии к человеку, которым я пренебрегал много лет назад, — к человеку, достигшему таких высот, которых мне никогда не достичь, несмотря на то, что он не обладает моими способностями?
Так или иначе, мы расстались, и я не встречал его, пока судьба не свела нас в школе Монпелье. Здесь мы вращались в разных кругах; я понял, что он с трудом карабкается вверх (а я летел на крыльях), но он нашел способ узнавать последние сплетни, что снискало ему популярность у тех, кого интересовали дебаты в Париже и интриги папского двора. К тому времени он располнел и начинал лысеть. Однажды я положительно уничтожил его в течение внеурочного диспута, по причине уязвимости избранной им позиции и незнания им приемов риторики. И опять же мне пришлось пожалеть о той ярости, с которой я сокрушал его аргументы. Душевная низость всегда в конце концов оборачивается против проявившего ее.
Я не знал о его дальнейшей карьере, пока не начал сталкиваться с ним на собраниях у архиепископа, примерно с 1310 года. К тому времени он уже был настоятелем, а я — генеральным проповедником и магистром школы (но не в его обители, благодарение Господу). Выяснилось, что мы с ним расходимся по многим вопросам, включая работы Дюрана де Сен-Пурсена — которые, как вы, возможно, помните, не были совсем запрещены в школах, но разрешались, коль скоро имели надлежащий комментарий. Пьер Жюльен, я полагаю, предпочел бы, чтобы его студенты не читали ничего, кроме Петра Ломбардского и Ангельского доктора. Он пожурил меня, в оскорбительно-шутливом тоне, за мой «своевольный разум».