Я помню младость. Помню: младость
Пьянила… Пушкина прочтя,
Промолвило: «Какая гадость»
Сумасходящее дитя.
И мукой сладостных укусов
Пытал неясное мое
Младенческое бытие
В те времена Валерий Брюсов.

(поэма «Ничто»)

С Ахматовой Щировского роднит очень похожий взгляд на жизнь, но явным образом ее влияние проступает в одной строке: «Живу надменно и чердачно / И сокровенно…» (ср. «И в мире нет людей бесслезней, надменнее и проще нас»). Не исключено также влияние ахматовской строки «Мне голос был. Он звал утешно…» на стихотворение Щировского «Мне голос был…». Об ахматовском направлении поэтической мысли Щировского мы скажем далее в связи с «Реквиемом».

Как ни странно, у Щировского есть одно совершенно мандельштамовское стихотворение. Причем это мандельштамовская поэтика и образность 1930-х – армянских и воронежских – лет. И написано оно в 1938 году, когда сам Мандельштам был уже далек от карандаша и бумаги.

Спит душа, похрапывая свято –
Ей такого не дарило сна
Сказочное пойло Арарата,
Вероломство старого вина.
Спи, душа, забудь, во мрак влекома.
Вслед Вергилию бредя.
Тарантас заброшенного грома.
Тарантеллу кроткого дождя.

(«Скучновато слушать, сидя дома…»)

Создается странное впечатление, что даже метрически Щировский допевает за каторжного поэта его последнюю песнь.

Еще один притягательный для Щировского автор, на сей раз из чуждого мира прозы – Достоевский. Он властен над воображением поэта только в Петербурге:

Город блуждающих душ, кладезь напрасных снов.
Встречи на островах и у пяти углов.
Неточка ли Незванова у кружевных перил,
Дом ли отделан заново, камень ли заговорил.
Умер монарх. Предан земле Монферан.

(«Город блуждающих душ…»)

Вот – слезы по лицу размазав –
Я Достоевского прочел…
Я – не Алеша Карамазов,
Я нежен, мрачен, слаб и зол.
А Муза, ластясь и виясь,
Тихонько шепчет: «Нежный князь!
Премудрый отрок, смутный инок,
Не плачь из-за пустых лучинок.

(«Поэт и Муза»)

Очень характерно это двойное сравнение себя со «смутным иноком» Алешей Карамазовым и с «нежным князем» Мышкиным (ср. также: «Вот я иду, от пошлости, как в детстве, бессмертным идиотством упасен»). Объединяет эти эпитеты третий – «премудрый отрок». Впрочем, вполне возможно, что о «нежном князе» поэт вспомнил и в связи с образом Болконского в «Войне и мире» Л. Н. Толстого. В любом случае нужно отметить сильное эмоциональное воздействие романов Достоевского и самой атмосферы Достоевского на жившего в Петербурге (именно так – для Щировского не существовало Ленинграда) юного поэта.

Достоевский смыкается с Блоком в поэме «Бес». Идея поэмы несомненно восходит к роману Достоевского, но пролог оформляется блоковской интонацией из «Пузырей земли»:

На вечерней проталинке
За вечерней молитвою – маленький
Попик болотный виднеется.
Ветхая ряска над кочкой Чернеется
Чуть заметною точкой.
И в безбурности зорь красноватых
Не видать чертенят бесноватых,
Но вечерняя прелесть
Увила вкруг него свои тонкие руки.
Предзакатные звуки.
Легкий шелест.

(«Болотный попик»)

В рощах, где растет земляника,
По ночам отдыхают тощие бесы,
Придорожные бесы моей страны.
Бесам свойственно горние вздоры молоть,
И осеннего злата драгую щепоть
Бес, прелестной березы из-за,
Агроному прохожему мечет в глаза.

(«Бес»)

На этом русские предпочтения Щировского, кажется, исчерпаны. Шинель Поприщина – скорее, чисто петербургский образ, нежели знак воздействия гоголевской прозы. Есть также намеки на сборники символистов: «попрощаться со звездным кормилом под Аполлоновых лет лебедей» — нечто из Вяч. Иванова («Кормчие звезды») вкупе с И. Анненским.

Кроме сознательного отбора того, что дорого и близко, поэт обязательно находится под воздействием того, что в его эпоху находится на слуху. Таким шумовым воздействием на всех без исключения поэтов 1930-х годов обладали посмертно растиражированные строки Маяковского. Щировский невольно захватил своим слухом некоторые слова и образы чуждого ему пролетарского поэта. Так, например, «Туберкулезной акации ветка, Солнце над сквером…» – парафраз на тему «По скверам, где харкает туберкулез…» из вступления к поэме «Во весь голос». Да и сами строки о «садах двадцать первого века, где не будут сорить, штрафовать» – что это, если не хрестоматийный образ будущего как «города-сада», в котором, повинуясь призыву «Окон РОСТа», сознательные граждане будут соблюдать одиннадцатую заповедь: «Будьте культурны – плюйте в урны!»? Правда, и в этом случае Щировского трудно упрекнуть в неразборчивости, поскольку город-сад будущего каким-то образом соединился с его собственным образом садов прошлого («облик сада, где в древнем детстве я играл»). То есть в образе «садов двадцать первого века» читателю этого века слышится в одинаковой степени и отзвук романтических мечтаний Маяковского, и собственное слово поэта-ретрограда Щировского о возвращении его детского Эдема.

Из европейских героев в круг предпочтений поэта входят шекспировские Тарквиний, Ромео и Гамлет, испанско-пушкинский Дон Гуан, поддельные песни Оссиана (которыми вдохновлялся и Мандельштам), дантовский Паоло, принц из сказки Ш. Перро. По большей части все эти образы – вариации на одну и ту же тему. Это тема вины героя перед некоей женщиной, которую он полюбил, но вместо обещанного счастья обрек на гибель (Лукреция, Джульетта, Офелия, Донна Анна, Франческа) или на страдание (Золушка-Сандрильона). К этой же теме, кстати говоря, следует приписать и русские образы Ленского и Чацкого. Особое место в сознании поэта, бесспорно, занимает рассказ Э. По «Лигейя» – история женщины, переселившейся после смерти в новое тело (что в чем-то созвучно мистическим настроениям раннего Щировского). На периферии предпочтений остаются В. Скотт (Айвенго), Андерсен, Дюма, списком перечисленные в поэме «Ничто».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: