С иронией высмеивает Гус формальные, механические молитвы священников: «Этот же без помощи зубов и губ слова мелет; и как жернов на мельнице, так и молельщик сей грохочет: тр, тр, тр… Сорока или иная птица. И говорит слова молитвы, да не молится на деле; и орган-хор звучит, да не молится, так и монахини: щебечут, не зная что, и тем подобны сорокам суть».
Сколько народного остроумия и меткости наблюдений было в словах Гуса, когда он критиковал тех, кто лишь для проформы посещает богослужения: «Миряне идут туда (в костел), чтобы в роскошном одеянии показаться, или для любовного свидания. И смеются в костеле, а некие из женщин ссорятся и бранятся, толкая друг друга на скамье. Панич озирается— нет ли красотки: куда она, туда и он, и прежде ей поклонится, чем телу Божьему на алтаре; я сам сие видел, он (панич) спину к алтарю повернул, а к ней (к пани) лицо, говорил с ней и смеялся. Да и крестьяне не молятся, стоят словно оленята (испуганные), а горожанам — тем тоскливо: боятся, как бы выгодный торг не пропустить».
Поистине этому сочному и реалистическому описанию посетителей костела мог бы позавидовать любой художник.
Далее Гус пишет о судах, где бедный и подневольный всегда проиграет в тяжбе против господина хотя бы по той причине, что «в присяге одно слово не так произнес», пусть даже по существу дела и был прав. «А скажет слово против господина, и наказан будет за поношение господ; господа же — судите как хотите— никогда наказания не понесут. Иначе рассудит Господь Иисус, судия праведный, и скажет он в судный день всем таковым: «Вы, священники, с законниками грабили бедноту лицемерием, хитростью, торговлей святыми таинствами, а вы, миряне, грабили их же ростовщичеством, судом несправедливым, насилием, измышленной виной и выморочным правом» [26].
Интересно, что именно в бытность свою среди сельских жителей Гус уделяет столько внимания светским феодалам и тому, как они обращаются со своими подданными; он упрекает панов в трех способах «ограбления»: первый — когда сверх меры обирают бедноту; второй — когда берут возмещение за действительную вину, но чрезмерное (то есть когда требуют чрезмерного возмещения убытков); третий — когда взимают дань, или пошлину, или налоги (сверх меры). «Ибо по закону Божьему обязаны господа учить, направлять и защищать своих подданных. И недаром владеет господин владением своим, но получит его от Всевышнего, дабы служил ему, народу, как добрый правитель, правил и в том отчет Богу своему отдал. Дай, Боже, понять им (господам и священникам), что надо прекратить этот грабеж».
Столь же конкретно обнажает Гус и дела городских торговцев, перечисление которых тоже заканчивается риторическим восклицанием: «И кто может описать их уловки и корыстные сделки, которыми они души свои унижают и людей грабят?» Гус весьма точно различает «ремесленников, пахарей и прочих, которые продают дело рук своих, от «купцов-торговцев», которые сами не производят, но «ищут прибыли», продавая товары, сделанные другими. Это признак уже очень развитого социально-экономического мышления!
Интересно также, как Гус выступает в защиту чешского языка, опять совершенно конкретно показывая, до какой степени он засорен чужеродными элементами. «Пражане и другие чехи, говорящие наполовину по-чешски и наполовину по-немецки, называют полотенце «хантух», передник — «шорц», конюшню — «маршталь», верхнюю залу — «мазхаус», плащ — «мантлик», батрака — «хаускнехт», возницу — «форман».
Здесь уместно остановиться на национальном чувстве Гуса. Противники — и это нашло свое отражение в обвинениях, предъявленных Гусу в Констанце, — упрекали его в национальной нетерпимости, шовинизме. Это было глубоким и сознательно распространяемым заблуждением. Так, Гусу ставили в упрек его участие в издании кутногорского декрета, вызвавшего уход из Чехии немецких магистров и студентов. Но Гус вовсе не изгонял их из Праги — они ушли по собственному решению, не желая подчиняться новому уставу Пражского университета.
Противоречия между немецким и чешским элементом в Праге вообще были связаны с тем, что немцы представляли собой экономически более сильную прослойку, заинтересованную в том, чтобы общественный порядок оставался неизменным, и опиравшуюся поэтому на консервативных представителей феодализма, в первую очередь на римскую церковь. Гус и его последователи находились, естественно, на противоположной стороне, так что это на первый взгляд национальное противоречие имело исключительно экономические и социальные корни.
К тому же Гус ясно высказался о своем «национализме», и его слова снимают с него всякое подозрение в однобоком патриотизме или в шовинизме. Он подчеркивал, что оценивает людей не по их национальности, а по характеру: «А посему говорю по совести: если б знал я иноземца, откуда бы ни был он, в добродетели его еже Бога любит и за добро стоит более, чем мой собственный брат, и был бы мне милее брата. Потому и хорошие священники-англичане (намек на Уиклифа) мне милее, чем нечестные священники чешские, а добрый немец милее злого брата».
Другое свое сочинение, «Зеркало грешного человека», Гус снова посвящает почти исключительно критике духовенства. И снова оно написано образным, сочным, понятным для народа языком.
«Нет более погрязших в наслаждениях, нежели священнослужители, отрекшиеся от Христа… Они не знают страданий — разве что брюхо заболит от обжорства и пьянства; велики труды их, если и на конь их сажают и на ложе уносят. В бедности видят мерзость, в гордыне — величие, разврат слывет состоянием естественным… О, если бы могли они заглянуть в конец, ибо не помогут им после смерти папские грамоты, если им не предшествуют добрые дела!»
Из круга этих резких, боевых трактатов выделяется произведение «О познании истинного пути к спасению», которое по первым словам своим «Слушай, дочка!» кратко называется: «Дочь». В этом небольшом сочинении Гус обращается к женщинам и прежде всего к тем, которые с молодых лет посвятили себя служению Христу. Это произведение, которое ставит перед молодыми женщинами самые высокие моральные цели, полно сердечной нежности, что сообщает ему неожиданную и необычную прелесть.
Но всей этой богатой литературной жатвы было недостаточно, чтобы удовлетворить Гуса. И снова из-под его пера выскальзывает фраза: «Я, к сожалению, не смел поднять свой голос против явного зла, неразумно опасаясь гонений, проклятий, осуждения и смерти убоявшись. Но милосердный Спаситель, допустивший меня исправлять дело его, теперь внушил мне смелость не страшиться, но правду говорить наперекор любому, кто противится закону Иисуса Христа».
И Гус возобновил свою проповедническую деятельность. «Раньше я проповедовал в городах, ныне же под частоколами, возле замка по названию Козий градек, на дорогах между городами и деревнями».
Район его действий действительно расширялся, и для дальних поездок ему приходилось брать лошадь у владельца Козьего градка. Увеличивалось и число тех, кто приходил услышать его, люди шли из близких и далеких мест, иногда проведя целые сутки в пути. Вместо бревенчатого потолка Вифлеемской часовни над Гусом и его слушателями простирался синий шатер небес, а балдахины кафедры заменяли ветви раскидистой липы. Но те же страдания, которые приводили к Гусу пражских слушателей, собирали теперь вокруг него «верных» из деревень. Так Гус снова оказался среди своих, среди людей, которые слушали его, понимали и любили так же, как и он их.
Но литературную деятельность Гус не прекращал.
В начале 1413 года он закончил одно из известнейших своих произведений — «О симонии», то есть о вопросе, который особенно беспокоил его, потому что был связан с важнейшим пороком церкви, утратившей первоначальную чистоту. В этом трактате Гус снова очень убедительно и конкретно показывает, как проявляется симония в действиях отдельных членов церкви — от папы, епископов и аббатов до рядовых монахов и белого духовенства, то есть приходских священников. В сельской тиши своего уединения Гус с железной логикой связывает причину со следствием и отыскивает самые разнообразные симптомы этой «золотой болезни» церкви. Несомненно, сочинение именно этого трактата оказалось его тягчайшей виной в глазах констанцского судилища.
26
Выморочное право означало в те времена право феодала забирать себе все имущество умершего подданного, если после него не осталось прямых наследников, то есть супруги, сына и т. п. (Прим. авт.).